А ведь это, пожалуй, не совсем правда. Когда смотрю на знаменитую шкатулку, понимаю, какое огромное мастерство нужно, чтобы сделать гравировку столь тонкой, наложить эмаль и чернь с таким вкусом и умением. Я восторгаюсь. Да, я восторгаюсь, но не тем, чем восторгался в детстве. Это хорошая, нет — это великолепная работа. Но… что-то произошло. Со мной или со шкатулкой? Неизвестно. Я, безусловно, признаю: когда б не отцовская шкатулка, долгое время служившая мне дивным образцом, вряд ли мог я полюбить с такой силой златокузнечное искусство. Да, я люблю его и хочу идти дальше, хочу совершенствоваться. И все же, если б я сделал вот такую шкатулку, точно такую, — мне бы не захотелось схватить ее и бежать к народу делиться радостью и красотой. Почему? Неужели разонравилась? А может, надоела, примелькалась, наскучила?
Как бы то ни было, не стану отпираться — мне очень-очень хочется славы! Не раз воображение рисовало сцену: моей персоне вручают медаль (обязательно золотую)! Друзья, знакомые и даже совершенно неизвестные люди улыбаются, рукоплещут и втайне завидуют мне, я получаю сотни поздравительных телеграмм… А потом? Потом я разъезжаю по всем странам света и поражаю иноземцев своим талантом. Правители этих стран соблазняют меня остаться у них, сулят златые горы, но я отвергаю все их посулы и в ореоле славы возвращаюсь на родину…
Между тем отец мой все чаще корит меня за лень. Где он ее видит? Вернувшись после трудового дня с комбината, я еще и дома работаю не меньше часа. Так велит отец, а разве можно его ослушаться… Дело в том, что на комбинате, в цехе, каждый из нас, мастеров, хоть и знает все процессы — умеет и золотить, и гравировать, и накладывать чернь, и готовить эмаль, и собирать изделие, и полировать его, — делает что-нибудь одно. Да, мы почти всё можем, но индивидуальное производство обходится дорого. У нас, как и везде, труд разделен, работа идет чуть ли не по конвейеру. Правда, наиболее квалифицированным мастерам доверяют самые ответственные процессы. Но все же день за днем мы делаем одно и то же. Или гравируем, или накладываем чернь, или собираем. Дело так идет быстрее, производительность растет. Но ведь это массовая, поточная, однообразная работа. И вот мой отец требует, чтобы в домашней мастерской я каждодневно совершенствовал свое мастерство. Но не думайте, что дома мы с отцом делаем какие-нибудь особенные предметы. Нет — все те же шкатулки, подстаканники, вазы, бокалы. Отец мой не ищет оригинальности и своеобразия. Может быть, он даже в чем-то и прав, когда говорит, что все наши изделия по-кубачински оригинальны и по-кубачински своеобразны.
— Раньше чем выдумывать что-нибудь новое, — говорит отец, — научись тщательности и тонкости. Рука твоя небрежна — она мало знает и мало помнит. Давно ли я рассказывал тебе о старике Мажуд-Мураде? Он и в темноте, и с завязанными глазами мог навести резцом на подносе сложнейший орнамент. После большого пожара Мажуд-Мурад тронулся умом, а проще говоря — поглупел. Но рука его не поглупела, и любая деталь орнамента, будь то истамбул-бикь или пархикуань, уверенно ложилась под его рукой на серебро.
— Но разве ты ни во что не ставишь вдохновенье? — спрашивал я отца.
— Мастерство — в руке! — повторял отец. — И если рука твоя вдохновенна, ты — мастер. Не по должности мастер, а по велению сердца и по благоволению аллаха!
Мой отец не так уж стар и не так религиозен, чтобы за словом «аллах» видеть того древнего бога, которого навязывают нам муллы. Аллах отца — это прежде всего бог мастерства, дух, вселяющийся в избранных.
Возвратившись из отпуска, я каждый вечер рассказывал отцу о своей поездке, о дяде, о его жене. Рассказывая, я обнаружил, что со мной происходит что-то необъяснимое. Например, город Баку в моих рассказах выглядел куда красивее и привлекательнее, чем я его видел. Еще более странным было то, что я вдруг изменил своим устоявшимся вкусам. Помните, в разговоре с Беллой я бранил ее эстонскую брошь. И ведь был я тогда искренен, не находил в этом изделии ничего красивого. Много ли прошло времени? Неделя, две. Вот к отцу пришли друзья, и я перед ними принялся хвалить ту самую брошь, которую ругал. И вполне искренне. В том-то и дело, в том-то и странность! Впрочем, сколько я ни старался, ни отец, ни его гости не могли представить по моим рассказам рисунок и форму Беллиной броши.