“Вы требуете, чтобы я вынес птенца”, — угрюмо, тяжело думал Андрей Иванович, глядя на пестрый черно-желто-зеленый двор, после каждой затяжки приглушаемый флером дыма. Это “вы требуете” не относилось к Ларисе, хотя только Лариса говорила ему об этом, — нет, он чувствовал, знал, что птенца требует выбросить весь угрожающе обступивший его — рычащий машинами, разводящий злобных собак, курящий “Мальборо”, деловито переговаривающийся по сотовым телефонам, торгующий, покупающий, жующий резинку, — ненавистный ему и презирающий его мир. “Вы требуете, чтобы я вынес птенца. Он грязный, больной, он птенец вороны, а не какаду. Вороны, калеки, больные, старики недостойны жить в вашем мире. Так говорил Заратустра. Птенец не умеет ходить, его сразу растерзают собаки, которых вы любите больше чужих детей. Они будут его терзать, а он будет кричать. Вы требуете, чтобы я поступил, как сволочь. Опять я сволочь. А я не сволочь. Я урод, но я не сволочь. Я родился таким, но я всю свою жизнь изо всех сил хотел стать хорошим. Это вы, сволочи, хотите сделать из меня сволочь… чтобы я стал нормальным, как вы, и жил по вашим законам. По Евангелию Частной Собственности от Зверя. Что вам птенец? Вы истребляете целые народы, и свои, и чужие. А я не с вами… и не в стороне, я вас не боюсь, — я против вас. Птенца я вам не отдам. Птенец останется у меня. Не бойся, малыш. А вы давайте… обогащайтесь. Берите от жизни всё… а у вас всё заберет Смерть”.
Андрей Иванович вернулся в комнату и решительно снял рубашку, закрывавшую коробку с птенцом. Птенец замахал плавниками крыльев и закричал — но, показалось Андрею Ивановичу, уже не так громко и не таким истошным, одновременно испуганным и требовательным голосом, как раньше, — скорее даже не закричал, а с чуть ли не осмысленным выражением терпеливо закрякал… как будто он знал, что ему дадут есть, и вместе боялся, что если он будет сильно кричать, его снова закроют.
Андрей Иванович опустился на корточки.
— Что, скучно тебе сидеть в темноте?
Птенец затряс головой и закрякал громче. Из-за скудости оперения и несоразмерно большого клюва и головы он был похож на сильно опушенного маленького птеродактиля, но уж во всяком случае — со своими белоснежными зеркалами на крыльях, светло-серой пушистой, как у кролика, спинкой, а главное — смышлеными, влажно поблескивающими глазами — он был намного симпатичнее пластмассово-белого мертвоглазого какаду.
— Сейчас, сейчас… Каркун, — сказал Андрей Иванович и пошел на кухню. Там он под мерное покрякивание накрошил в блюдце хлеба и терпеливо выковырял из вчерашнего салата с десяток кубиков крутого белка. Сыра, колбасы или ветчины он не рискнул давать — у птенцов слабые желудки, — но ему самому захотелось есть, и он сделал себе бутерброд с колбасой. Когда он с блюдцем в одной руке и надкусанным бутербродом в другой возвратился в комнату, птенец… — Каркун — конечно, утратил самообладание и разразился неистовыми (“людоедскими”, добродушно подумал Андрей Иванович) криками.
— Ешь, ешь, — ворчливо приговаривал он, ложка за ложкой (он придумал кормить птенца не руками, а с ложки) отправляя в алчущий клюв яичные и хлебные крошки. Каркун судорожно глотал и постанывал, покряхтывал, попискивал от удовольствия. Андрей Иванович тоже испытывал если не удовольствие, то удовлетворение: он даже как будто зримо себе представлял, как с каждой съеденной ложкой у птенца отрастают крылья, густеет пух, оживают, крепнут, наливаются мускулами безжизненно смятые ноги… Накормив, напоив и убрав птенца, Андрей Иванович наполовину прикрыл коробку и пошел за сигаретами.
XV
Открыв подъездную дверь, Андрей Иванович увидел трех женщин и милиционера, стоявших на ступеньках крыльца. Две женщины — полные, пожилые — наружно были ему знакомы, третью — лет пятидесяти, сухую и смуглую, с энергичным строгим лицом — он видел впервые. Милиционер с тремя звездочками на погонах был совершенно безлик… Андрей Иванович сделал движение, чтобы их обойти, но тут женщина со строгим лицом всем телом повернулась к нему. В руках у нее была картонная папка с разграфленным листом бумаги.