Выбрать главу

И вот тут-то в междоусобные войны вмешался враг со стороны: однажды утром обнаружилось, что все меловые надписи разом исчезли. Горожане покричали, учинили пару-тройку допросов с пристрастием, но ловкого диверсанта так и не нашли. Вечером еще немного, уже просто для удовольствия, покричали и разошлись по домам — реставрировать стертые письмена. Спали крепко, на левом боку, списав происшествие на капризы погоды, которые больше не повторятся. Но — не тут-то было: подновленные письмена постигла та же участь. Теперь уже, наведя буковки, выставили караульных. Но — тот же результат: преступник был умничка, шутник и действовал храброй, но тихой сапой. Сторожа его не унюхали. Так продолжалось с неделю, в течение которой неуловимый мелотер не только не присмирел, но растряс остатки совести на извилистых ночных перегонах. Градус всеобщего умоисступленья стал зашкаливать: заговорили о чертовщине, воззвали к небесам и к мэру, но Добренький, оттеснив Илюшу, ехидно заявил, что нет, мол, напротив, — это сами надписи, как и подобает чертовщине, исчезают с первым криком петуха. Возражать ему не стали. Правда, кто-то, подхватывая сказочный мотив, весело вспомнил Андерсена с его огнивом и крестиками на воротах, но на него зацыкали. Расходясь по домам, все опасливо переглядывались. Над городом нависла собака с глазами в чайную чашку.

Меловой период сменился картонным: на калитках появились таблички с корявыми, пока что неуверенными фломастерными призывами съема комнаты. Некоторые для подстраховки поместили свои художества за забором, предварительно обмотав их колючей проволокой. Диверсии прекратились: мелофоб отступил или затаился. Фломастер на картоне, казалось, никаких струн в его душе не бередил.

Дылда меловых войн не застал, приехав как раз под занавес, в первый день фломастера и картона, и из десятков табличек наугад выбрал борисенковскую. Он приспособился работать на пляже, под самым носом у своей спасительницы. По щиколотку уйдя в белый песок, расставив ноги на манер собственного этюдника, он писал море, нервно и часто ударяя по холсту. Мы из своей лохани ловили каждый его жест. Его рубашка — белый, надутый ветром пузырь — на фоне мышастого неба казалась еще белее; он выглядел очень юным и очень несчастным. Чайки крутились вокруг него, навязчиво позируя, смотрели грустно и сочувственно. Не знаю почему, но при виде этого человека у всякого, даже у чайки, щемило сердце.

Старуха не показывалась (спасала ли она его? щемило ли у нее сердце?). Дылда с беспокойством поглядывал в сторону хижины: в чернильных окошках плясало матово-серое море; тонкий звон, почти осязаемый, почти зримый, как мелкий моросящий дождик, вечером, под фонарем, вместе с песком летел по пляжу. Дылда маялся, не мог устоять на месте, то и дело срываясь к дому, стучал в дверь, заглядывал в окна и побитым псом брел обратно к мольберту. Работа не клеилась.

Это была серая неделя — одна из тех редких для нашего городка недель, когда бризы вместо тепла по ошибке приносили сиплую, беспокойную погоду. Обморочно бледное небо обвисло, как будто от скуки решив спуститься на землю, раз уж люди не в силах подняться к нему наверх. Пропитанные туманом деревья неясно белели. Крыши парили над окнами пухлыми, невесомыми попонами. Как ивы над водой, клонились к дороге отяжелевшие от цветов и тумана акации. Кусты шиповника стояли белыми покорными овечками. Исчезла линия горизонта, исчезли песок, скалы, хижина старухи, и только слабый звук волн, смешанный со звоном невидимых колокольчиков, не давал миру окончательно развоплотиться. Серой тушью растекались над головой ветки деревьев, и к листьям, к влажным стволам, к водостокам, к серовато-молочным локтям прохожих были приставлены тоненькие трубочки, по которым тек, как по жилам, туман. Пахло водорослями и дегтем. Люди блуждали по городу, никого не узнавая, и, здороваясь, тянули друг другу вместо рук мотки сладкой ваты. Просыпаясь, я с надеждой открывал окно и, высунувшись по пояс, в волглой вате пытался разглядеть эфемерное солнце. Туман жил своей собственной, полной туманных событий жизнью, вряд ли даже подозревая о нашем существовании. Он был составлен не из цельных лоскутов, а из живых роящихся точек, и оттого возникало неуютное ощущение, будто кто-то ерошит вам волосы и водит пальцами по лицу.