Выбрать главу

Совсем стемнело.

Недалеко от окраинных домиков Вифании черной тенью в призрачном свете звезд стоял, прислонившись к дереву, Дидим.

- Я подумал... надо бы попрощаться.

Лука шагнул к нему.

- Может, пойдем дальше вместе?

- Нет, Лука. Давай попрощаемся.

- Мир тебе.

- И тебе тоже.

Они неторопливо брели по пыльной улице. В селении залаяли собаки. Кое-где кричали петухи. Приземистые тени домов медленно проплывали мимо и тонули во тьме.

Записки Гамалиила Прокуратор Иудеи Тиберий Александр и первосвященник Иосиф из рода Ками, каждый сам по себе, но не скрывая тождественности намерений своих, намедни прислали ко мне гонцов, кои с приличествующим возрасту моему и заслугам почтением вручили мне письма, содержащие просьбу поделиться с ними мнением относительно ситуации, сложившейся в наших краях после кончины царя Агриппы и вызвавшей волнения черни, и высказать соображения относительно способа разрешения кризиса, особо учитывая острую необходимость добиться примирения и справиться с голодом, который даже щедрые дары, присылаемые Еленой, царицей Адиабены, способны разве что смягчить. (В скобках замечу:

великодушие Елены и ее сострадание к нам во все времена и во всяком сердце достойны вызвать лишь признательность и благодарность.)

В обоих письмах говорится, что более чем уместно было бы произвести сейчас кадровые перестановки, и называется - для размышления - несколько имен.

Прокуратор Тиберий Александр дает понять, что ждет для себя нового, важного назначения; насколько ему известно, в Риме уже назначен его преемник: можно предположить, это некто Куман, имя которого мне до сих пор слышать не доводилось. Ввиду чего у меня и мнения на сей счет быть не может, хотя доверие прокуратора, оказанное мне, скромному жителю дальней провинции, не может не радовать. Я расцениваю это как дружеский жест и горячо желал бы видеть в нем знак уважения империи к моему многострадальному народу, знак того, что скоро и в этих краях убийства, междоусобицы, смуты сменятся плодотворным сотрудничеством и миром.

Первосвященник же Иосиф, ссылаясь при этом и на Ирода, царя Халкиды, брата царя Агриппы, просит у меня рекомендации и подробных сведений относительно будущего первосвященника. И прямо называет того, кого имеет в виду, - некоего Ананию.

Считаю необходимым предварить свои рассуждения напоминанием о том, что от политики я - как это, вне сомнений, в Иерусалиме известно - всегда старался держаться на расстоянии, посвятив свою жизнь толкованию и преподаванию Писания. Избегал я и общественных постов: поприще священника меня, по складу характера моего, не влекло, чиновничья же карьера всегда была глубоко чужда натуре моей. Все это, разумеется, не мешало мне иметь, в связи с теми или иными событиями и обстоятельствами, собственное мнение, которое я в нескольких случаях обсудил со своими учениками, прося их высказываться откровенно и нелицеприятно, поскольку я тоже могу ошибаться. Вообще, я и в преподавании был верен принципу заведомо отвергать всяческую лесть, ибо она - питательная почва для духовных и душевных аномалий, жертвами которых становятся и те, кто льстит, и те, кому льстят. По тем же соображениям всегда предпочитал я не связывать себя с партиями, ибо партийность воздвигает заслоны для мысли, я же целью жизни и деятельности своей сделал понимание, ибо оно, по-моему, есть нечто большее, чем знание, и даже большее, чем воплощение этих знаний в жизнь, поскольку предполагает чуткость к другим, способность видеть, слышать и делать выводы.

Завершая сей предварительный экскурс, считал бы важным сделать еще два замечания. Проводя часы в раздумьях над столь лестными для меня письмами, пришел я к выводу, что причиной этих конфиденциальных обращений могло стать лишь мое единственное, имевшее место совершенно случайно, хотя в той ситуации и принесшее успех, публичное выступление - возможно, вкупе с моим скромным авторитетом, завоеванным на ниве учительства. Как известно, несколько лет тому назад, в разгар начавшейся уже давно братоубийственной смуты, саддукеи схватили и представили на суд высокого Синедриона нескольких человек, вожаком которых был Симон, из рода то ли Ионы, то ли Иоанна, но именовавший себя Петром, и которые называли себя последователями пророка по имени Иисус. Оружия при них не было, и, хотя провозглашаемые ими идеи граничили с безумным подстрекательством - а мы знаем, что безумие как не ведающая никаких границ одержимость подчас опаснее любого оружия, - я высказался за то, чтобы отпустить их на свободу, желая тем избежать бессмысленного кровопролития, ибо ясно было, что саддукеи добиваются их смерти. Доводы мои тогда утихомирили разбушевавшиеся страсти, предложение мое было принято, и сторонников Иисуса, наказав розгами, действительно отпустили. (Должен отметить в скобках, что я не поддерживал и наказание розгами, но, ради с трудом достигнутого согласия, предпочел, хоть и стыдясь, закрыть глаза на происходящее.) Что касается упомянутого выше Иисуса, сейчас я о нем говорить не буду: в дальнейшем мне все равно придется остановиться на его личности - в связи с поднятым кадровым вопросом.

Второе предупреждение, которым я завершаю свое вступление и которое считаю столь же важным, сводится к следующему: по затронутым выше причинам, мнение мое отразит, как то и можно было предположить, глубокую мою некомпетентность. Я уже достиг преклонного возраста, разум и память мои слабеют вместе с телом, из дому я выхожу все реже, проводя дни в обществе своих свитков и упрямых, мучительных дум, держась на расстоянии от того, что в обиходе называют политической жизнью; в последнее время даже и учительский труд меня утомляет и я беру меньше учеников, чем когда-то. Все это значит, что знания мои о происходящих во внешнем мире событиях опираются уже не на непосредственные наблюдения, а лишь на слухи, на рассказы других людей, на новости, которые приносят мои домочадцы и которые я благожелательно выслушиваю, чтобы затем, оставшись в одиночестве, попытаться взвесить их на весах беспристрастной оценки, сопоставляя с непосредственно пережитым, с уроками своей долгой жизни, ища между ними подобия и различия. И тем не менее должен сознаться, что, против воли своей, не могу не быть в какой-то мере пристрастным, ибо на меня оказывают влияние личные симпатии и антипатии, и среди них - самое безличное из моих свойств, которое я называю склонностью к сомнению.

Должен еще объяснить, почему я не пишу два ответа, по отдельности каждому из обратившихся ко мне высоких мужей, как то, вероятно, приличествовало бы.

Возможно, это расценят как чрезмерную скромность или излишнюю осторожность, но я хотел бы избежать невольно вкрадывающихся в такого рода письма личных моментов: да не подумают обо мне, пусть даже после смерти моей, будто я поддерживал конфиденциальные отношения с прокуратором и с первосвященником.

Тем самым, как естественно вытекает из сказанного, я стараюсь не подвести - учитывая доверительный характер писем (полагаю, именно по этой причине я не обнаружил ни на одном из них исходящего номера) - и своих досточтимых корреспондентов: ведь одно дело - искренность между друзьями или близкими родственниками, и совсем иное - подчиненная высшим интересам, часто жестокая конфиденциальность в политике. Обещаю доставленные письма после ответа на них уничтожить, так же прошу поступить и с настоящей запиской. Полагаю, это касается не только нас лично, но и, если брать дальнюю перспективу, отвечает взаимным интересам и империи, и провинции.

Сложившееся положение могу охарактеризовать следующим образом.

Как империя, так и провинция наша, кою я, может быть не без оснований, имею право называть своей родиной, в равной мере отягощены тяжкими проблемами, и невозможно сказать заранее, сколько это будет еще продолжаться и какой поворот мог бы дать им обеим благотворное и прочное успокоение, которое удовлетворяло бы народы столь же полно, сколь и его правителей: кесарей и царей вкупе с первосвященниками.

Стоящее за спинами нашими, отягощенное кровью и страданиями давнее и недавнее прошлое пробуждает в людях одновременно и жажду мира, и роковое отчаяние, кое заставляет их очертя голову, невзирая на жертвы, кидаться в бой. Радость мы забываем быстрее, чем горе, ибо испытывать радость естественно для человека, терпеть же горе - чуждо его натуре. Сама же память о страдании способна порождать ненависть, а ненависть разжигает черные страсти, и тут почти не имеет значения, праведна ли вспыхнувшая в душе злоба или, может быть, бессмысленна и неправедна. Относительно будущего я вовсе не оптимист и могу лишь добавить: дай Бог, чтобы я ошибался.