Но у них небось была привязанность к дому. Неважно, вытаскивают тебя наверх или нет, а привязанность к дому так легко не пропадает.
Я знаю, Юсефина, моя мать, отрицала даже перед деревенскими, что у нас в роднике живут лягушки. Несмотря на то, что лягушки, как известно, очищают воду. Очень важно, чтобы вода была чистой. Чистота ведь важна. Вода была прозрачная. Требовалось защищать лягушек от тех, кто не хотел этого знать. Тот, кто говорил, что лягушки уродливые, или бесполезные, или противные, не понимал, что даже самые осклизлые, и это в соответствии с Посланием к Коринфянам, могут быть полезными, даже, возможно, полезнее.
Можно сказать, что я, таким образом, стал чем-то вроде покровителя животных.
В первом подвале зеленого дома, того, с картошкой, долго хранился кофр. В один прекрасный день — 24 апреля, кстати, — ко мне приехала тетя, мамина сестра, чтобы забрать кофр. Больше добавить о трех отделениях в подвале зеленого дома нечего».
Она приехала в гости, приехала в один прекрасный день на автобусе и вечером того же дня уехала. Говорили, что это мамина сестра.
Тетка была высокая, худая и шаркала ногами. Между ней и Юсефиной произошел короткий разговор. Он не расслышал всего, но понял, что этим двоим говорить особо было не о чем.
Сестра Юсефины приехала с юга, у нее были добрые глаза, а сама она была долговязая. Тетка, очевидно, расспрашивала подробности того, что случилось с «хлопцами», как она выразилась на своем южном диалекте, и получила ответ. Хотя это, собственно, ее не касалось. Юсефина отвечала без всякой враждебности или еще там чего. Единственное, что тетке заявили без околичностей, — что по моему поводу разговоры ни к чему.
Я в хороших руках, у Хедманов. Не о чем и языком чесать.
Тетка, с которой я сам встретился всего на несколько минут внизу, у автобуса, когда она уезжала, худая и долговязая, подошла ко мне на остановке, до того, как подъехал автобус, и спросила, я ли это. Этого я не мог и не хотел отрицать. Тогда она наклонилась и без всякого повода обняла меня. Постояла так с минуту — может, правильнее было бы сказать: «прижимая меня к груди», — после чего я пустился наутек. Без особой причины. Но мне не хотелось, чтобы меня застигли в таком положении, вот я и пустился наутек.
Вот так было дело, когда я сам встретился с теткой всего на несколько минут у автобуса, прибывшего из Форсена, то есть со стороны Буртрэска.
Кофр, однако, особая статья. Но он имел больше отношения к Юханнесу, чем ко мне.
С кофром в подвале получилось так — она когда-то оставила его там, уезжая на юг.
Что-то произошло. Трудно сказать, что именно. И она уехала на юг. Но перед отъездом явилась с кофром — по-моему, из Булидена — и попросила разрешения поставить его в картофельный погреб. И на это Юсефине было нечего возразить. Потом она уехала. И вернулась — кстати, это случилось 24 апреля.
Она чуточку похудела, но была все такая же долговязая. Если я правильно запомнил нашу короткую встречу у автобуса, у нее были уродливые ботинки, но довольно добрые глаза.
Не понимаю, чего ей взбрело в голову взять и наклониться ко мне.
В подвале, у кофра, ничего особенного не произошло.
Юханнес запомнил очень хорошо, пишет он, что ничего не произошло.
Она спустилась в картофельный погреб. Возле картошки, которой не дозволялось идти в рост, стоял ее кофр. Скорее даже, сундук. Эта самая тетка спустилась вниз, а Юханнес пошел с ней. Она отыскала картофельный погреб. После чего Юханнес включил лампочку, свисавшую с потолка. Там и стоял кофр или, скорее, сундук. И тетка достала ключ, сунула его в замок и отперла.
И на минуту застыла, уставившись в кофр.
Он спросил, что там. Она не ответила. Он наклонился и заглянул внутрь. Там лежало что-то полотняное. Может, платье, может, кружева. Как следует не разглядеть.
Она стояла и смотрела. Долговязая, хоть и пригожая с виду, во всяком случае, такой она была у автобуса, когда уезжала. В уродливых ботинках, но с добрыми глазами. Ей, наверно, было за сорок. Кофр простоял там много лет, однако в деревне ее не видели давным-давно. Но все более или менее уверенно сходились в одном — она незамужняя тетка, уже в возрасте, хотя и моложе Юсефины, которая, похоже, не особенно ее жаловала, хотя это вовсе неважно, как она сказала.
Потом тетка увидела, что сверху лежит письмо. Письмо, наверняка адресованное ей, потому что она взяла его, распечатала и молча, про себя, прочитала. А затем прочитала еще раз. После чего фыркнула, словно бы возмущенно, и сказала: «Кто бы говорил!!!» — и скомкала письмо.
Вот и все. Все, что ему удалось узнать. Он был чуток озадачен.
В тот же вечер она уехала. Ээва-Лиса помогла ей дотащить кофр до автобуса.
Там-то я и встретил ее. И она обняла меня, на глазах у Ээвы-Лисы.
А потом автобус ушел.
Там было и что-то вроде подведенного под крышу стола для бидонов с молоком. Кофр — что-то вроде сундука, стол — что-то вроде дома, тетка фыркнула и сказала «кто бы говорил». Многое было «что-то вроде» или «как бы».
Ээва-Лиса, когда приехала, поднялась с дороги к зеленому дому.
Тетка фыркнула.
Чувствую себя совершенно опустошенным.
Так обстояло дело с приездом Ээвы-Лисы.
Но все началось, должно быть, намного раньше — что ни говори.
Я так и не узнал, почему тетка эдак фыркнула.
Была, поди, причина.
Надо было бы повнимательнее смотреть на всех, у кого добрые глаза, чтобы понять, почему они фыркают.
Сегодня ночью метель.
2. Необъяснимая ошибка
Он разбрасывает вокруг записочки с ободряющими призывами. В кладовке «Наутилуса» под пачкой масла, половина которой ушла на тюрю, лежит записка. «Надо защищать лягушек».
Само собой. Он ставит себе в заслугу то, чему научил его я.
Только вот прятать под пачкой масла ни к чему.
Когда у тебя что-то отнимают, чувствуешь себя несколько обзадаченным.
Сперва у меня отняли мою маму, потом лошадь, потом Ээву-Лису, потом мертвого младенчика, потом зеленый дом.
Поразительно, как бывает больно, когда у тебя отнимают маленький домишко. Хотя он, конечно, был ладный из себя, и наш. Вот считаешь что-то своим, нашим, да, собственно, почти все считаешь своим, нашим. А оказывается, вовсе нет. Это как-то обзадачивает. Ставит в тупик.
Незачем было ему только из-за этого наказывать дом.
Сам я все детство чувствовал себя обзадаченным. Считал, будто можно спасти хотя бы дом, ежели тщательно нарисовать его карандашом, я имею в виду, плотницким карандашом, как папа. И потом забрать рисунок с собой.
Описью спасенных вещей называл папа стихи в блокноте. Это он придумал. Таким образом можно немало спасти, ежели ты в крайней беде, в пещере мертвых кошек.
Первое, что я подумал, обнаружив его на кухонном диванчике в «Наутилусе» с недоеденной тюрей и разбросанными по всей комнате текстами и записками, — что он пригож с виду.
Какие-то домашние словечки въелись точно намертво. «Пригожий», «чокнутый», «обзадаченный».
Сперва псалмы казались мне делом безнадежным — ведь их надо было учить наизусть и беспрестанно повторять. А потом необходимость повторения и возможность не думать принесли как бы чувство надежности.