Запись тайного языка, однако, сохранилась у того самого паренька Пало, который, таким образом, дав фальшивые обещания, сам его и создал».
Я не знаю, как она попала к нам.
Потом мне пришло в голову, что есть ведь много людей, которые не совсем люди, и они, наверно, держатся вместе.
Для этого не нужны тайные языки. А может, тайный язык как раз и нужен.
Но нет, но нет.
У некоторых видов альбатросов, птиц, которые намного больше и сильнее, чем Ээва-Лиса и я, существует так называемый «синдром Каина». Птица сносит два, иногда даже три яйца. И высиживает их по мере того, как сносит. Таким образом, птенцы вылупляются с промежутком в несколько дней. И старший птенец заклевывает до смерти младшего. Никто не знает почему.
И пища у него есть. И любовь.
В таком случае я — странный и необычный птенец. Меня он заклевал до смерти через шесть лет после того, как я появился на свет, и несмотря на то, что вылупились мы одновременно.
Что же тогда удивительного в том, что я лишил жизни своего убийцу.
В то воскресенье стоял жуткий мороз, но устье ручья, как всегда, было свободно ото льда. Далеко вокруг воняло тухлыми яйцами. Наверно, было градусов тридцать пять.
Низко, всего пальца на два над горизонтом, висело полуденное солнце.
Мама прихватила с собой вязаную муфту. Не вынимала из нее рук и в молельном доме. Все сидели в верхней одежде. Изо ртов шел пар, так что Спасителя на картине почти и не видать было.
Перед нами сидели Альфильд Хедман и Юханнес.
В дальнем конце молельного дома, рядом с железной печкой, было очень жарко. В середине — прохладно, потом — совсем студено. Картина представляла Сына Человеческого, простирающего руки над несчастными детьми, а на раме белела зазубрина. «Иисус любит всех детей» — так назывался тот псалом, на мелодию которого Юханнес написал свои лживые стишки про Ээву-Лису.
Тетя Ханна сидела по другую сторону прохода. И все время пристально нас разглядывала.
Через два часа все закончилось, потому как стояла такая холодина, что у Ямеса Линдгрена совсем окоченели ноги и он начал ими притопывать, так что стало трудно следить.
Все пошли по домам, тетя Ханна тоже. Потом нам рассказали, как было дело. Она ушла домой в большой задумчивости. И ночью не сомкнула глаз, моля наставить ее. На следующий день принялась обзванивать других горячо верующих людей, знавших хоть что-то о том, что произошло. Под конец позвонила и маме, которая после этого встретилась с тетей Ханной и долго с ней говорила.
И вот наконец Юсефина вышла из спальни, где они сидели, чтобы никого не беспокоить. Лицо у нее было совсем заплаканное, но мне она ничего не сказала, хотя я и недоумевал.
Ей, верно, пришлось рассказать, как обстояло дело в тот раз, в больнице. И тогда худшие опасения тети Ханны подтвердились. И пришла великая беда.
Больница в Бурео была расположена весьма удачно.
Внизу, всего в каких-нибудь ста метрах, текла река, а по склону росли березы. Но реку было видно. Окна всех палат выходили на юг.
Получилось так, что Юсефина и Альфильд Хедман родили в один и тот же день. Одна на пять часов, или около того, раньше — так говорили. И лежали они в одной палате.
Красивая стояла осень, листья пожелтели, но еще не облетели, и снег пока их не тронул. На следующее утро в больничную палату номер два вошла акушерка, фру Стенберг, с двумя младенцами на руках. Оба мальчики. Она спешила, но была в веселом расположении духа. И сказала, своим шутливо-строгим тоном, который иногда можно было неправильно понять, что пора кормить.
И чей, собственно, этот вот малыш.
Потом о ней говорили, что это стало самым большим несчастьем в ее жизни, и она с ним ушла в могилу, и так никогда по-настоящему не пришла в себя, и много чего другого грустного говорили. Ее помнили прежде всего из-за этой вот беды. Но в то время она по большей части была веселой. Позднее, когда этот случай обошел всю Швецию, сперва маленькими кругами по приходам, потом круги все расширялись, пока наконец могучей волной не захлестнуло аж Стокгольм, и тамошний народ, читавший газеты, все как один спрашивали, как, собственно, могло такое произойти. «Вопрос, занимавший умы всех» — так писали в газетах.
Но с тех пор мой ум занимал лишь один вопрос. Не как это произошло, если произошло. А действительно ли я человек.
И в таком случае: кто.
Акушерка, которую потом уже не так любили, вошла в палату и спросила, какой младенец чей.
И Альфильд Хедман, которая могла по большей части лишь показывать пальцем, потому что с ее голосом вроде как случилось что-то необъяснимое, показала. Узнать собственного ребенка вполне ведь естественно. И ей отдали Юханнеса.
Так вот все и пошло, вплоть до той захватывающей дух минуты, когда тетя Ханна, не слушая, как и все остальные в молельном доме, Русениуса, и изо рта у нее валил пар, под взглядом друга детей на картине с зазубриной на раме, внезапно уставилась на двух мальчиков и задалась вопросом, не перепутали ли их все-таки.
И назавтра сама задала этот вопрос.
И все началось.
Зачем это было нужно. Ведь могло бы и так сойти.
Когда путают детей, тут ничего странного, говорили мне потом.
Подменышей ведь пруд пруди. В «Книге джунглей», к примеру, Маугли. Почти во всех трогательных историях речь идет о том, как какой-нибудь славный малыш, вообще-то королевский ребенок, потерялся. Или живет среди волков. Живя среди животных, он мог перенять мысли и чувства животных, но конец все равно был хороший. В конце концов он возвращался домой. Иногда в королевский дворец.
Приходилось нелегко, но герой возвращался, как блудный сын. И там была великая радость.
А мне пришлось покинуть зеленый дом.
Собственно говоря, я в жизни ненавидел всего одного человека. И я его едва знал. Это была тетя Ханна.
Ну зачем это было нужно. Они украли у меня мою маму, и дом моего папы, и летний домик, и нужник, и родник, и лягушек, и рябину — дерево счастья.
Если тебя обменяли, ты никогда не можешь быть уверен, что ты настоящий человек. По крайней мере, не так твердо, как раньше. Слишком поздно я понял, что мне надо умереть, воскреснуть и прибиться к тем, кто не совсем настоящие люди — может, лошади, может, кошки на покрытой лаком спинке кровати.
Тетя Ханна, похоже, никогда не сомневалась, что она человек. Но она пристально смотрела на нас в молельном доме — и преобразила меня.
Если бы Ээва-Лиса была с нами в тот день в молельном доме. О, если бы только.
Она бы сделала знак другу детей на картине. Или, если Ему было некогда, позвала бы капитана Немо, благодетеля всех, кто терпит беду.
Но нет.
Пошли бесконечные переговоры. Я их так называю.
Из звеньев ковали цепь, как в дедушкиной кузне. Тетя Ханна, Юсефина, пастор, жена которого имела чемодан, и доктор, который глядел в бумаги, и акушерка, которая совершенно не могла вспомнить. Потом полиция и местный корреспондент «Норран». Ему платили построчно. И все они ковали цепь.
Хуже всего было, когда это появилось в газете, но без имен. Тогда я сразу все понял.
Как стало хорошо на душе, когда я узнал, что имеют в виду меня, хотя имена не назывались. Носом чуешь, что речь о тебе.
Знай я об этом в то воскресенье, может, спрятался бы в объятиях Сына Человеческого. Пролез бы сквозь лак на картине. К Тому, Кто, как говорят, помогает всем детям. А я просто сидел рядом с мамой, спрятавшей руки в вязаную муфту. Ничего не помню. В таком случае все равно можно вообразить, будто она легонько провела рукой по моим волосам, чуть задумчиво, словно была поглощена Русениусом, и все-таки задумчиво погладила меня по голове. Так, совсем легонько.