Выбрать главу

Заметив это, всезнайка Отто сказал обычным своим фамильярным тоном: «Похоже, старику Фербанку нездоровится». Мне захотелось узнать побольше, и он объяснил, что этот человек — писатель. «Он пишет превосходные романы, — сказал Отто, — о священниках, странных старых дамах и… о черномазых. Право же, тебе следовало бы их прочесть».

Санди встал. «Пойдем, посидим с ним», — сказал он. Я принялся возражать, но это было бесполезно. Когда шумливая троица молодых людей с разных сторон приближалась к бедняге Фербанку, вид у него был довольно встревоженный. Однако мне показалось, что, отвечая на приветствие Отто, он так трогательно вздохнул с облегчением, словно в тот момент, когда мы его обступили, весь мир наконец-то смог убедиться, что у него есть друзья.

Столь же противоречивой была реакция Фербанка и тогда, когда Отто, бестрепетно, с приветливой улыбкой уставившись на него, принялся декламировать стихотворение — какую-то чепуху о том, как негритянка «на солнышке млела, думая о пустячных делах, что доделать еще не успела», и тому подобную бессмыслицу. Казалось, Фербанк пожимает плечами и улыбается одновременно (впоследствии я узнал, что он и сочинил эти вирши), а когда стихи были дочитаны до конца, он изумленно и радостно вымолвил: «Как же, наверное, здорово ходить без галстука!».

У Фербанка была странная привычка проводить ладонями по ногам (которые он то и дело с невероятной быстротой скрещивал и сплетал) и хватать себя за лодыжки, наклоняясь при этом так низко, что голова почти скрывалась под столом. Выпрямляясь, он дышал еще более хрипло — или вновь начинал кашлять, и тогда было видно, как под тонким слоем пудры багровеет его широкоскулое лицо. Он вызывал у меня физическое отвращение, да и разговаривать с ним было почти невозможно. Однако в его удивительном инстинкте самосохранения, в беспробудном пьянстве и кашле, предвещавшем гибель, было нечто пленительное.

Словно догадавшись, о чем я думаю, Фербанк не без гордости заявил: «А знаете, я умру, причем довольно скоро». Его слова звучали вполне правдоподобно, однако, когда я все-таки начал городить какой-то вздор, пытаясь возразить, он продолжал стоять на своем, сказав, что это подтвердила его «гадалка-египтянка». Когда Фербанк в следующий раз уедет за границу — во Францию, причем довольно скоро, а потом, на зиму, в пустыню, в одно из селений под Каиром, — ему уже не суждено будет вернуться. Во всем этом чувствовалась наивная театральность, на которую трудно было реагировать серьезно, но в то же время, как в редких репликах мелодрамы, чувствовались искренность и волнующий сарказм. «Я не хочу умирать», — добавил он.

Начиная понимать, почему к нему не тянутся собутыльники, я уже подумывал о том, не следует ли и нам пойти в какое-нибудь другое заведение, как вдруг он позвал нас всех в «Савой»[117] послушать негритянский оркестр: «Это самая дивная музыка на свете». Поэтому мы с головокружительной быстротой допили шампанское и шатаясь вышли на улицу. Я полагал, что мы пойдем пешком, но в роли пешехода наш писатель был так же неугомонен, как и за столиком, в роли посетителя ресторана: тщетная осторожность пьяницы сочеталась в нем с искренним — хотя и слегка нездоровым — стремлением к элегантности. При каждом шаге по его телу снизу вверх, от ног к голове, пробегала дрожь, он извивался и неестественно выворачивал кисти рук, словно это помогало ему идти прямо и сохранять равновесие. Он шел, вертясь, как на шарнирах, и при взгляде на него мне опять вспомнились настенные изображения в египетских гробницах. На площади Пиккадилли мы остановили такси, и в прокуренном салоне Фербанк, тяжело опустившийся на сиденье рядом со мной, огласил свое новое решение: «Нам нужно поговорить об Африке — это будет просто чудесно».

вернуться

117

Одна из самых дорогих лондонских гостиниц на улице Странд.