— Ну, раз уж ты решил быть моим цензором… — лукаво говорит он и начинает бодро декламировать:
— Безропотный? — недовольно хмыкает Николай. — Это не совсем так, но… Продолжай!
— Постой! — говорит Николай. — Не годится!
— Почему?
— Потому что это декадентские стихи. Они размягчают, а надо, чтоб мобилизовывали.
— А ты выслушай до конца, тогда и будешь судить!
Николай слушает, скрестив руки. Он уверен, что стихи никуда не годятся, но так уж и быть.
Солдат продолжает:
Николай решительно хлопает рукой по щитку приборов.
— Не пойдет! — говорит он. — Какие еще мистические цветы?
Кольо, пожав плечами, задумывается, а потом добродушно смеется.
— Не пойдет, так не пойдет! — как бы извиняясь, говорит он. — Но стихи красивые…
— Подобная поэзия…
Николай хочет разъяснить солдату суть революционного искусства, но отказывается от этой мысли: машина застряла в людском потоке. Приходится идти к площади пешком.
— Народу собралось больше, чем мы предполагали! — с ликованием встречает его Кузман. И предупреждает тихо, сквозь зубы: — Если увидишь кого-то — ну, подозрительного какого-нибудь типа, — не упускай из виду. Имеются сигналы…
— Какие сигналы?
— Что в эту толпу затесались гады.
От напряжения у Николая пересохло во рту. Зажав в кармане пистолет, он ловко пробирается в густой толпе. Сначала он ничего особенного не обнаруживает — люди аплодируют, смеются в ответ на колкие шутки в речи старого тесняка, пламенного трибуна времен былого парламентаризма (жалко, что ему не удается выслушать оратора спокойно!). И вот внезапно Николай чует опасность — кожей, спиной, каждой клеткой своего тела. Перед ним — мужчина неопределенного возраста, не моложе сорока, в дешевом суконном костюме, на глаза надвинута старая, захватанная кепка. Этот явно не из бедняков, но и не богач. У него острый подбородок, лицо словно каменное — ни один мускул не дрогнет, руки по локти засунуты в карманы короткого летнего пальто.
Николай уверен, что в кармане у этого субъекта оружие.
Прижавшись к плечу подозрительного субъекта, Николай думает: «Ничего я ему не позволю сделать!» Мурашки бегают у него по спине.
После Георгия Токушева на трибуне сменяются еще несколько ораторов: Димитр Икономов от «Звена», учитель русского языка из мужской гимназии, с роскошной черной бородой, чем-то похожий на Менделеева, представляющий Земледельческий союз, какая-то ткачиха, задыхающаяся от волнения пышнотелая красавица, сторонница социал-демократической партии, адвокат Ковачев, который был с Кузманом на переговорах с полковником Гроздановым. А сомнительный тип стоит как вкопанный, ничто его не волнует, ничто не трогает, он не аплодирует, не выкрикивает, не смеется.
«Подлая душа!» — думает Николай, стараясь сохранить хладнокровие.
Первые ряды запевают «Вы жертвою пали», и вся площадь, подхватив печальную мелодию, опускается на колени, чтобы почтить память погибших в борьбе. Но что это? Сосед Николая тоже на коленях. Плечи его судорожно вздрагивают, он рыдает, закрыв лицо руками, весь во власти безутешной скорби. Кто-то хочет обратиться к нему с утешениями, но его останавливают:
— Оставьте… Человек в двадцать третьем потерял троих братьев. На них надели мешки и бросили в Дунай…
Николай глубоко потрясен. Ему неловко перед самим собой за собственную ошибку. Надо верить в добро, надо верить в него с той же убежденностью, с какой веришь сейчас в существование зла, в фанатичную непоколебимость его зловещих апостолов — крачуновых, сребровых и им подобных. На одной ненависти будущее не построишь.
33
Елена кидается навстречу Николаю, как фурия:
— Оставил меня здесь одну!
— А что случилось?
— Ничего, если не считать того, что я просидела все это время взаперти… Сама заперлась изнутри.
Николай смеется — он только сейчас оценил ее неспособность видеть во вчерашних «блюстителях порядка» союзников Отечественного фронта.
— Мы должны проявлять гибкость, — наставляет он ее.
Елена сердито хмурится.