В одном только ты права: в том, что Полина дрянная, исковерканная бабенка. То есть тебе-то собственно эти коверканья нравятся, но, в сущности, это просто гадость. Полина – одна из тех женщин, у которых на первом плане не страсть и даже не темперамент, а какие-то противные minauderies,[392] то самое, что ты в одном из своих писем называешь «les preludes de l'amour».[393] По-моему, ничего гнуснее, развратнее этого быть не может. Женщина, которая очень хорошо понимает, чего она хочет и чего от нее хотят, и которая проводит время в том, что сама себя дразнит… фуй, мерзость! Ты можешь острить сколько тебе угодно насчет «гвардейской правоспособности» и даже намекать, что я принадлежу к числу представителей этого солидного свойства, но могу тебя уверить, что мои открытые, ничем не замаскированные слова и действия все-таки в сто крат нравственнее, нежели паскудные apercus politiques, historiques et litteraires, которыми вы, женщины, занимаетесь… entre deux baisers.[394]
Целуют меня беспрестанно – cela devient presque degoutant.[395] Мне говорят «ты», мне, при каждом свидании, суют украдкой в руку записочки, написанные точь-в-точь по образцу и подобию твоих писем (у меня их, в течение двух месяцев, накопились целые вороха!). Одним словом, есть все материалы для поэмы, нет только самой поэмы.
Это до того, наконец, обозлило меня, что вчера я решился объясниться.
Я нарочно пришел пораньше вечером.
– Вы знаете, конечно, что Базен бежал? – сказал я, чтобы завязать разговор.
Она удивленно взглянула на меня.
– Да-с, – продолжал я, – бежал с помощью веревки, на которой даже остались следы крови… ночью… во время бури… И должен был долгое время плыть?!
Я остановился; она все смотрела на меня.
– Какой странный разговор! – наконец сказала она.
– Ничего нет странного… об чем говорить?
– Вероятно, это предисловие?
– А если бы и так?
– Предисловие… к чему?
– А хоть бы к тому, что все эти поцелуи, эти записочки, передаваемые украдкой, – все это должно же, наконец, чем-нибудь кончиться… к чему-нибудь привести?
Она взглянула на меня с таким наивным недоумением, как будто я принес ей бог весть какое возмутительное известие.
– Да-с, – продолжал я, – эти поцелуи хороши между прочим; но как постоянный режим они совсем не пристали к гусарскому ментику!
– Mais vous devenez fou, mon ami![396]
– Нет-с, не fou-c. А просто не желаю быть игралищем страстей-с!
Я был взбешен бесконечно; я говорил громко и решительно, без всяких menagements,[397] расхаживая по комнате.
– Но чего же вы от меня хотите?
– Parbleu! la question me parait singuliere.[398]
– Vous etes un butor![399]
Признаюсь, в эту минуту я готов был разорвать эту женщину на части! Вместо того чтобы честно ответить на вопросы, она отделывается какими-то общими фразами! Однако я сдержался.
– Быть может, ротмистр Цыбуля обращается деликатнее? – спросил я язвительно.
– Да, Цыбуля – деликатный! C'est un chevalier, un ami a toute epreuve.[400] Он никогда не обратится к порядочной женщине, как к какой-нибудь drolesse![401]
– Еще бы! Мужчина четырнадцати вершков росту!
– Pardon! II me semble que vous oubliez…[402]
– Послушайте! неужели вы, однако, не видите, что я, наконец, измучен?
Это восклицание, по-видимому, польстило ей. Ведь эти авторши разных apercus de morale et de politique – в сущности, самые кровожадные, тигровые натуры. Ничто не доставляет им такого наслаждения, как уверенность, что пущенная в человека стрела не только вонзилась в него, но еще ковыряет его рану. В ее глазах блеснула даже нежность.
– Voyons, asseyons-nous et tachons de parler raison![403] – сказала она ласково.
Я опустился на диван возле нее. Опять начались поцелуи; опять одна рука ее крепко сжимала мою руку, а другая покоилась на моей голове и перебирала мои волосы. И вдруг меня словно ожгло: я вспомнил, что все это по вторникам, четвергам и субботам проделывает m-me Pasca на сцене Михайловского театра.
– И вы называете это "parler raison"?[404] – почти закричал я.
– Mon ami! au nom du ciel![405]
– А! это на вашем языке называется "parler raison"! Eh bien, je ne veux pas parler raison, moi! Je veux extravaguer, je veux…[406]
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я вел себя глупо; кажется даже, я мальтретировал ее. Но эта женщина – змея в полном смысле этого слова! Она скользит, вьется… Через четверть часа я сидел в своей дурацкой квартире, кусал ногти и рвал на себе волосы…
К довершению всего, по дороге мне встретился Цыбуля и словно угадал, что со мною произошло.
– А ну-те, хвендрик! – сказал он, – добрые люди в гости, а он из гостей бежит! Может, гарбуз получил?
И, говоря это, глупейшим образом улыбался… скотина!
Прощай, я слишком озлоблен, чтоб продолжать. Пиши ко мне, пиши чаще, но, ради бога, без меланхолий.
С. Проказнин.
P. S. Лиходеева опять залучила Федьку, дала ему полтинник и сказала, что на днях исправник уезжает в уезд "выбивать недоимки". Кроме того, спросила: есть ли у меня шуба?.. уж не хочет ли она подарить мне шубу своего покойного мужа… cette naivete![407] Каждый день она проводит час или полтора на балконе, и я без церемоний осматриваю ее в бинокль. Положительно она недурна, а сложена даже великолепно!"
"Все кончено. И там, и тут. Везде, во всем мире кончено.
В тот же день, как я отправил тебе последнее письмо, я, по обыкновению, пошел обедать к полковнику… Ах, maman! Вероятно, я тогда сделал что-нибудь такое, в чем и сам не отдавал себе отчета!..
Когда я вошел в гостиную, я сейчас же заметил, что ее не было… Полковник что-то рассказывал, но при моем появлении вдруг все смолкло. Ничего не понимая, я подошел к хозяину, но он не только не подал мне руки, но даже заложил обе свои руки назад.
– Господин субалтерн-офицер! – сказал он мне, возвысив голос как на ученье, – вы вели себя как ямщицки!
Мне ничего другого не оставалось, как повернуть налево кругом и исчезнуть.
После обеда я отправился, однако, в городской сад. Мне было так скверно, так тоскливо, что я был готов придраться к первому встречному; но товарищи, завидев меня, скрывались. Я слышал только, что при моем появлении произносилось слово "шуба".
На другой день все объяснилось. Ах, какая это адская интрига! И с каким коварством она пущена в ход, чтобы забрызгать грязью одного меня и выгородить все остальное!.. Утром я сидел дома, обдумывая свое положение, как ко мне приехал один из наших офицеров. Он назвал себя депутатом и от имени всех товарищей пригласил меня оставить полк.
– Но за что же? – спросил я, – что я сделал такого, что не было бы согласно с принятыми в офицерском звании обычаями?
– Очень жаль, – сказал он мне, – что между нами существует на этот счет разногласие, но общество наше никак не может терпеть в среде своей офицера, который унизился до того, что принял в подарок от женщины… шубу! Затем прошу вас уволить меня от дальнейших объяснений и позвольте надеяться, что вы добровольно и как можно скорее исполните просьбу бывших ваших товарищей!
Он шаркнул и был таков.
Меня вдруг точно озарило. Я вспомнил дурацкий вопрос Лиходеевой: есть ли у меня шуба? Я бросился к Федьке – и что же узнал! что этот негодяй в каком-то кабаке хвастался, что я не только в связи с Лиходеевой, но что она подарила мне шубу!.. Какой вздор!!
Карьера моя разбита. Пойми, petite mere, что я даже не могу опровергнуть эту клевету, потому что никто не станет слушать мои объяснения. C'est un parti pris;[408] «шуба» тут ни при чем – это просто отвод, придуманный фон Шпеками и Цыбулей…