Выбрать главу
VI

Сколько уже? Сколько еще? Обессиленный, без сознания от боли, он лежит в своей камере. Когда начались эти пытки? Он уже не знает. День за днем не дают ему спать. Каждые несколько часов его вытаскивают из камеры, помещают в пространство чуть больше его собственной камеры и сажают, связанного, на стул. За столом, напротив него сидит немецкий офицер и задает вопросы, сзади него стоит мучитель, который обеими руками бьет его по вискам. Налево! Направо! Налево! Направо! Как маятник, его голова движется туда и сюда, и вот теперь, когда он лежит на полу своей камеры, у него чувство, словно каменные глыбы перекатываются через его голову. Из-за боли он не может заснуть, но усталость настолько сильна, что он ни о чем больше не может думать и теряет сознание.

Ему кажется или это происходит на самом деле? Он уже не знает. Дверь открывается, и священник, в сутане, но с огромной свастикой на груди входит в камеру и усаживается на небольшую скамеечку. Он потрясен, в этом маленьком худощавом человеке средних лет он узнает своего бывшего коллегу по университету. Он не может припомнить его имени и не знает точно, на каком факультете тот преподавал. Теология? Философия? Может быть, история или история искусств, он не знает. Во всяком случае, это был человек, которого он, без всякого конкретного повода, по возможности избегал, хотя ему бросалось в глаза, что тот явно искал с ним контакта. Но почему-то этот человек не вызывал у него особой симпатии, и он держался от него на расстоянии, хотя и старался не проявлять недружелюбия. Складывалось впечатление, что священник не пользовался любовью никого из коллег, хотя все питали большое уважение к его интеллектуальным способностям. Не было ни одной книги, которой он бы ни прочитал, а его языковые познания были просто феноменальны. Он мог читать даже по-русски. И вдруг ему вспоминается одно происшествие. В январе 1934 года он отказался — одним из немногих, как потом выяснилось, — принести фашистскому режиму присягу на верность. Когда он покидал свой кабинет в университете, поскольку его пребывание там сделалось нежелательным, священник зашел к нему. Он остался стоять в дверях и лишь сказал: «Мы тебе этого не простим». Гинцбург глянул на него удивленно и спросил только: «А кто это “мы” и чего вы мне “не простите”?» Незваный посетитель ответил: «Мы, то есть такие люди, как я, которые понимают, что наивысшая мудрость заключается в том, что нужно всегда приспосабливаться, и тебе не простится то, что ты приспосабливаться не желаешь». Священник, тогда еще с католическим крестом на груди, молча посмотрел на него, повернулся и вышел. И вплоть до того, как он покинул университет, этого человека он больше не видел. И вот теперь он снова здесь, десять лет спустя, в темной, холодной камере. Или нет? Ему померещилось? И тогда посетитель заговорил.

VII

«Ты меня узнаешь? Думаю, да. Да, это я. Мы знаем друг друга. Мы были коллегами, хотя ты старался по возможности меня игнорировать. А почему? Из-за того, что я тогда уже принес обет послушания? Разве свободные, критически настроенные интеллектуалы не смотрели поэтому на меня сверху вниз? Разве человек менее ценен, если он готов склониться перед авторитетом? Как часто я пытался с тобой и с твоими друзьями вступить в разговор, в сократический разговор, заметь: с образованными людьми, по законам диалектики, в поисках истины. Я задавал вопросы. Но вы меня игнорировали, словно я вообще не имел права на существование». Негромкий, вкрадчивый голос смолк на мгновение. В нем зазвучала насмешка. «Какому великому уму однажды вздумалось назвать государственную тюрьму в Риме Regina Coeli, Царица Небесная? Понимаешь, насколько я чувствую себя здесь как дома? Здесь нужно слушаться! Только ты, мой друг, опять-таки не слушаешься. Почему ты даешь себя мучить? Почему ты все еще не желаешь приспосабливаться? Ты все еще не понимаешь? Не понимаешь, что и ты можешь быть счастлив, быть рядом с женой и детьми, вместо того чтобы лежать на полу холодной как лед камеры и умирать в луже собственной крови? Давай, пока не поздно, после стольких лет ожидания, проведем наконец наш сократический разговор.

Первый вопрос. Почему именно нам, знатокам классиков, рассудительным людям, нужно было напрягать силы ради лучшего мира? Кому, как не нам, было знать это лучше прочих? Отвечай! Кто беспрестанно жалуется на духовное оскудение своего времени и на то, что деньги убили всякую мораль? Точно, Франческо Петрарка в своих непревзойденных письмах. Семьсот лет тому назад, друг мой. Семьсот лет тому назад. Было ли с тех пор такое время, хотя бы год, без таких жалоб? Принес ли весь этот прогресс хоть малейшие улучшения? Мы знаем ответ. Ты такой ужасно требовательный, если дело касается любимой тобою истины, несмотря на это, не хочешь, чтобы правил авторитарный принцип. Нет, необходимы свобода и демократия. Почему? Мне это не понятно. Неужели ты настолько невнимательно читал Герцена, что тебе не попалось такое место: “Кто уважает истину — пойдет ли тот спрашивать мнение встречного, поперечного? Что, если б Колумб или Коперник пустили Америку и движение земли на голоса?”. Ну и каков будет твой комментарий? И Платон, наш божественный Платон, разве не обладал он даром пророчества, когда предсказывал, что всякая демократия заканчивается тиранией? Людям свобода ни к чему, она только осложняет жизнь. Достоевский во всем, что касается этого, просто переписал Платона. Разве всё это не подтвердилось? Ты видел, как миллионы приветствовали наших великих вождей, в точности так, как описал бессмертный Великий инквизитор? Дай людям свободу, и это приведет к необузданности. Тогда снова начнут они вопить о “нормах и ценностях”, и первый попавшийся Вождь, хоть немного понаторевший в благородном искусстве риторики, покажется им чуть ли не полубогом. Ты сам всё это видел, и почему это должно было быть по-другому?

Почему ты так ненавидишь фашизм? Что, твоя демократия действительно намного лучше? Она лучше управляется, чем наше фашистское государство благоденствия? Я не глуп, эту войну мы проиграли. Возможно, она продлится еще год, может быть, два, но потом все это кончится. Не вижу здесь никаких проблем. Наши идеи останутся, на нашем знании будут учиться. Смотри: со всей вашей склонностью к драматичности “демократия будет восстановлена повсюду в мире”. А что потом? Мы открыли мощь пропаганды, зрелищности, массового психоза. Мы поняли, что людей больше интересует захватывающее воздействие, а не содержание. Неужели ты думаешь, что есть хоть одна политическая партия, которая сможет игнорировать эту истину? Думаешь, что политик, не принимающий во всем этом участия, сможет добиться успеха? Красивые картинки и риторика — это, мой друг, наше открытие, и никто не сможет этим пренебрегать.

Я просто не понимаю, как ты можешь думать, что Демократия может быть совместима с твоей культурой. Массы она нисколько не интересует, голова не хочет вопросов, а живот хочет быть сытым. Она не интересна политике, потому что ее сила зависит от глупости масс. А люди по-настоящему могущественные, люди с деньгами ею не интересуются, потому что культура стоит немало денег. Ты когда-нибудь был в Америке? Я был — милые люди, nice people, но никакой культуры. Поверь, через пятьдесят лет восстановления-демократии-во-всем-мире с культурой будет покончено. Экономика, деньги будут править миром, и не будет существовать ничего, что не рыночно, демократично и эффективно. Твое издательство, твои книги, твой журнал будут первыми жертвами. А там, где еще останутся книги, никто больше их не будет читать. Все должно быть новым, sexy, приятным. Это продается, это то, чего хотят люди. Неужели ты до сих пор так и не понял, что демократия и культура несовместимы? Это предсказывали и всё же попробовали, и ничего не вышло. Soit [Ну да ладно].

Почему ты сопротивляешься нам? До тебя не доходит, что наш подлинный враг это и тобой ненавидимый капитализм? Что мы поднялись на борьбу против всесилия денег? Что мы хотим защитить от гедонизма наши нормы и ценности и от американизма наши традиции, нашу самобытность, нашу культуру? К счастью, большинство интеллектуалов прекрасно поняли, что мы боремся против разложения общества и за восстановление классических ценностей. Поэтому столь многие из них примкнули к фашизму, и у них не было никаких проблем с присягой на верность. Да, мы требуем подчинения, но за это мы даем им возможность вновь стать элитой. И кроме того, насколько, собственно, наши интеллектуальные друзья неуязвимы для критики? Ты знаешь людей, более честолюбивых, более стремящихся к признанию и известности, чем нынешние софисты, которые, кроме множества мнений, ничего предложить не в состоянии?