Плюгавый, дряблый Отец всколыхнулся, сверкнув ясными, молодыми очами, каркнул, уже не таясь:
— Про богатство твое наслышаны. Знаем, откуда оно взялось. Льду кланяешься, проклятый еретик, на Отца и родных его руку поднял! С соседями рассорился, к нам подался, мерзопакостник. Изыди, изыди с нашей земли и с наших угодий. Чтоб и духу твоего здесь не было. Чтобы даже след твой исчез в снегах, а сам ты бродил по тайге, нигде не находя приюта, и чтоб кости твои глодали зверолюди. Тьфу на тебя!
Головня вскочил, потянулся к ножу на поясе — Лучина схватил его за руку, умоляюще глянул снизу вверх.
— Н-ну хорошо же, — проскрежетал Головня. — Будет вам искупление.
Ринулся было к двери, но обернулся, бросил напоследок:
— Слыхал, вы с пришельцами якшаетесь. Рухлядь им носите. А нами, братьями своими, брезгуете. Такова ваша правда, святоши?
Он харкнул на пол и вышел, толкнув кулаком дверь. Лучина выскользнул следом, на ходу доедая подтаявший кусок мяса. Охотники, ждавшие снаружи, поднялись, уставились на вождя. Тот махнул рукой:
— Уезжаем.
Охотники бросились отвязывать лошадей. Снег под ногами был усыпан пожухлым сеном и обглоданными ветками лозняка. Рядом толпилась местная ребятня, шушукалась, пихалась, тыкала пальцами на кожаные чехлы с оперенными тростинками, привязанные ремнями к спинам гостей. Какой-то мальчишка крикнул из-за спин товарищей:
— Дядь, дай ветку с перьями.
Головня хмыкнул, глянув на него, запрыгнул в седло. Сумрачно огляделся, вбирая носом запах рыбы и дубленых шкур, и хлестнул лошадь плеткой. Кобылица фыркнула, едва не поднявшись на дыбы, и помчала его прочь из становища. Охотники, вскочив на лошадей, устремились следом — только снег да мерзлая земля взметались из-под копыт.
Разговор с Рычаговыми взбесил Головню. Уже второй раз ему, вождю Артамоновых, давали по носу. Первый раз это сделали Павлуцкие на съезде в урочище Двух Рек, когда он начал говорить об истинной вере. Как же они воззрились на него! Не с удивлением и ненавистью, нет — с брезгливостью! Пялились так, будто не человек он был, а куча навоза, разложившийся труп, паршивая собака. И отступали спинами вперед, отходили, словно боялись замараться, а над головами их клокотал голос Отца: «Отныне и впредь, во веки вечные, покуда падает снег и текут реки, да не пересекутся наши пути с отступниками истинной веры! Да ослепнут глаза и отсохнет язык у того, кто посмотрит на них и заговорит с ними. Да отнимется рука у того, кто станет меняться с ними. Да падет проклятье на головы отщепенцев, да поразит бесплодие чрева женщин их и лошадей их, да выкосит мор весь скот их, да оскудеют реки и озера, утолявшие жажду их…». И тут же, вырываясь из рук растерявшегося мужа, пронзительно и страшно визжала Огнеглазка, бросая в лицо Головне: «Чтоб тебе сдохнуть в мутной склизкой тине, чтоб твое брюхо раздуло водой, чтоб тебя живьем пожрали черви, проклятый вонючий опарыш!». С каким удовольствием Головня открутил бы ей башку! А лучше схватил бы за волосы и повозил бы рожей по собачьему дерьму. Но удержался, крикнул только: «Заткнись, сука! Не то отправлю вслед за Отцом». Сомнительная угроза. Огнеглазка была уже вне его власти. Как и все Павлуцкие.
Рассорившись с Павлуцкими, явился к Рычаговым — толковать о свадебном обмене. Посул был неплох: вы нам — девок, мы вам — мяса до отвала. Но не тут-то было. Рычаговы тоже не хотели иметь дела с вероотступниками, прогнали Головню как паршивого пса. Вышвырнули под зад ногой, точно не вождь он был, а прихлебатель или клятвопреступник.
Рычаговы — община рыболовов, лошадей почти не разводили, коров тоже держали мало. Ловили тюленей, жрали гнилое мясо: закапывали его на стоянках возле большой воды, а через пол-зимы откапывали и ели. Мерзость страшная, не всякий и понюхать отважится, а этим хоть бы что. Пожиратели тухлятины, презренные говноеды…
Головня скакал, ничего не видя, слепой от ярости и досады. А следом, благоразумно поотстав, мчались охотники — два пятка мужиков с опытом загонов куда большим, чем у Головни. Нарочно выбрал таких, чтобы держать при себе, не давать бузить в общине. Из молодняка взял только Лучину как самого толкового.
Отказ был обиден, но еще обиднее был позор, удар по самомнению. Нельзя заронить в родичей даже тень сомнения в его силе — съедят в один миг и не подавятся. Головня кожей чувствовал прикованные к себе взгляды родичей, звериным чутьем улавливал их мысли. Они ждали от него поступка. Каждый понимал, что вождь — настоящий вождь — не станет терпеть такого поругания своей чести. А если стерпит, то какой же он вождь?