Дьёдонне хотел только одного: вернуться к себе, бросить в лицо Матильде обвинение в измене и сказать ей последнее прости.
Капитан, напротив, в интересах своего друга и в своих собственных имел веские причины не допустить этого свидания.
Он пустил в ход все свое красноречие, чтобы заставить Дьёдонне отказаться от его намерения, и только с большим трудом ему удалось убедить шевалье де ла Гравери не показываться дома и пожить несколько дней в его скромной квартирке.
Устроив гостя в своей маленькой спальне, капитан снял свой мундир, переоделся в черное платье и собрался уходить.
Бедный шевалье был настолько погружен в свое горе, что догадался о намерениях своего друга только тогда, когда тот открывал дверь.
Подобно ребенку, он протянул к нему руки:
— Дюмениль, ты оставляешь меня одного?
— Мой бедный друг, разве ты уже забыл, что должен кое у кого потребовать отчет в том, как он распорядился, я уже не говорю твоей честью, но и своей честью тоже?
— О! Да! Признаюсь, я забыл об этом, Дюмениль! Я думал о Матильде.
И шевалье вновь разразился слезами.
— Плачьте, плачьте, мой друг, — сказал капитан. — Бог милостив: все, что он делает, он делает на совесть, поэтому он снабдил сердца добрых и слабых существ большими клапанами, через которые изливаются их страдание и боль, в противном случае они убили бы их… Плачьте! И если кто-то вам скажет: «Утрите слезы!» — то это буду не я.
— Хорошо, мой друг, идите! — сказал шевалье. — Идите! Я благодарен вам, что вы напомнили мне о моем долге.
— Я ухожу и отправляюсь туда.
— Но только одно пожелание.
— Какое же?
— Постарайтесь не откладывать это надолго; устройте, если возможно, так, чтобы все состоялось завтра утром.
— Будьте спокойны, мой друг. (Капитан обнял шевалье и прижал его к груди.) Я буду очень огорчен, если дело не закончится уже сегодня вечером.
Шевалье остался один.
И именно здесь я прерву свой рассказ, чтобы почтительно попросить прощения у читателей.
В самом начале я объявил, что эта книга совсем не похожа на другие романы.
И вот тому доказательство.
Герои всех романов хороши собой, прекрасно сложены, стройны, высоки ростом, храбры и сильны, умны и находчивы.
Они либо жгучие брюнеты, либо блондины с пышной шевелюрой и большими черными или голубыми глазами.
Они столь горды и обидчивы, что при малейшем оскорблении хватаются за эфес шпаги или за рукоять пистолета.
Наконец, они тверды в своей решимости: ненависть вызывает у них ответную ненависть; любовь же — ответную любовь.
Наш герой совершенно иной: он скорее неказист, чем хорош собой, скорее мал ростом, чем высок, скорее толстоват, чем строен, скорее труслив, чем храбр, скорее простодушен, чем умен.
Он не был ни брюнетом, ни блондином: его волосы имели желтоватый оттенок; глаза его были не черные или голубые, а зеленые.
Нанесенное ему оскорбление было велико, и, однако же, как он сам сказал, если он будет драться, то лишь потому, что таково требование общества.
Наконец, он крайне нерешителен и, вместо того чтобы ненавидеть, продолжает любить ту, что его обманула.
Уже давно нам казалось, что неприметным созданиям отказывают в праве любить и страдать. И нам казалось, что совсем не обязательно быть красивым, как Адонис, и смелым, как Роланд, чтобы получить право на высшее проявление любви и горя.
И поскольку мы искали в нашем воображении мечту, в которую можно было бы вдохнуть жизнь, случай помог нам встретить прямо в жизни такого человека.
Это бедный шевалье де ла Гравери.
Он явился живым примером того, как, не будучи никоим образом похожим — ни физически, ни духовно — на героя романа, можно испытать все человеческие страсти, заключенные в этих нескольких словах: «он любил, он был обманут».
Вот почему, оставшись один, Дьёдонне не стал уподобляться Антони или Вертеру, а просто и совершенно естественно предался своему отчаянию.
Он ходил по комнате вдоль и поперек, из угла в угол, называя Матильду отнюдь не вероломной, жестокой и неблагодарной, а самыми нежными и ласковыми словами, которыми он обычно ее называл; он обращался к ней с упреками, как будто она могла его слышать. Он готов был обвинить во всем самого себя и пытался понять, не подал ли он Матильде каких-либо поводов для огорчения, которые могли бы оправдать ее измену. Он вытирал слезы, чтобы через несколько мгновений осушить их снова.
Признаюсь, все наше сочувствие отдано несчастьям именно такого рода. Слабость человека, сохранившего полную беспомощность ребенка, разрывает сердце, ибо заведомо известно, что, не найдя утешения в себе самой, она не станет его искать и в других; для нее все зависит от Бога. И не то чтобы эта слабость черпала силы в вере, ведь она не говорит: «Ты дал мне мое счастье, ты его у меня и отнял, будь благословен, Бог мой». Нет, она говорит: «Что я сделал такого, что так страдаю? Боже! Боже! Сжалься надо мной!»