Но в ту пору мы умышленно ни слова не сказали о туалетном столике шевалье.
Напомним о сундучке, унаследованном им от Дюмениля, и о том, с каким беспокойством тот в последние минуты своей жизни поручил его вниманию этот сундучок.
В первый вечер своего новоселья шевалье решился открыть его.
Собравшись с силами, сосредоточившись, он сел на свой прекрасный ковер из Смирны, поставил сундучок между ног и открыл его, предусмотрительно приготовив носовой платок.
И в самом деле, первые же увиденные им вещи вновь вызвали у него поток слез.
Это были повседневные предметы туалета, принадлежавшие капитану, — он всегда тщательным образом следил за своей особой.
Шевалье один за другим вынул их из ячеек и расставил вокруг себя.
Дойдя до последнего, он заметил, что сундучок имеет двойное дно.
Он стал искать его секрет и довольно легко обнаружил, так как мастер, из чьих рук вышел сундучок, не задавался целью делать из этого тайну.
В этом секретном отделении хранился аккуратно запечатанный и перевязанный пакет; на его обертке шевалье прочел следующее:
«Я прошу моего друга де ла Гравери во имя двух священных понятий — дружбы и чести — вручить этот пакет госпоже де ла Гравери, если он когда-либо увидится с ней; если же он не увидится с ней, сжечь его, НЕ ПЫТАЯСЬ УЗНАТЬ ЕГО СОДЕРЖАНИЕ, в тот же день, когда ему станет известно о ее смерти.
Дюмениль».
Шевалье на минуту задумался; но потом ему пришло в голову, что Дюмениль виделся с Матильдой, пока он, Дьёдонне, лежал со сломанной ногой, и она, вероятно, дала ему какое-то поручение, которое он сумел или не сумел исполнить, а в этом пакете содержится его ответ.
И он аккуратно положил пакет обратно на дно сундучка, закрыл его, повесил ключ себе на шею, поставил сундучок в шкафчик, находившийся у изголовья его кровати, и разложил на туалетном столике все веши, которые служили когда-то капитану и которыми в память о нем он хотел пользоваться сам.
В течение нескольких дней воспоминания об этом запечатанном и перевязанном пакете приходили ему на ум; но у шевалье ни разу даже и мысли не возникало вскрыть его, чтобы посмотреть, что в нем заключено.
Будучи совершенно одиноким в чужом городе, Дьёдонне был избавлен от необходимости выслушивать избитые выражения сочувствия: вместо того чтобы утешить, они лишь ожесточили бы такое сердце, как у него.
Безразличие окружающих послужило лучшим лекарством для его горя. Предоставленное само себе, никем не поддерживаемое извне, это чувство притупилось тем быстрее, чем сильнее оно было.
Тогда шевалье впал в глубокую, но тихую печаль, и в таком расположении духа он поселился в своей новой обители.
Накануне в одном из офицеров гарнизона он узнал своего прежнего товарища-мушкетера; он заколебался, стоит ли ему возобновлять это знакомство, но перестал видеть в этом какое-либо неудобство для себя, вспомнив, что на следующий день гарнизону предстояло покинуть город.
Офицеру стоило больших трудов узнать его: они не виделись почти восемнадцать лет.
Дьёдонне стал расспрашивать о людях, которых он оставил когда-то молодыми, блистательными, полными жизни и здоровья.
Многие из них уже легли в могилы, кто молодыми, кто старыми; смерть не имеет привязанностей, однако порой она, похоже, умеет ненавидеть.
На шевалье произвел сильнейшее впечатление этот постоянно повторяющийся ответ, который сопровождал большинство его вопросов:
— Он скончался!
Шевалье был настолько поражен, что после этой беседы, наполненной именами умерших, подсчитывая тех, кто не явился на перекличку, подобно генералу, подсчитывающему павших на поле битвы, он еще крепче утвердился в своем решении, внушенном ему Дюменилем и в глубине сердца уже одобренном им самим: отрешиться отныне от этих недолговечных привязанностей, заставляющих столькими тревогами и волнениями платить за те немногочисленные радости, которыми они скупо одаряют, словно бросая милостыню. Он решил оградить себя от всего, что могло бы отныне нарушить покой его существования; а для начала, распрощавшись с офицером — с ним, вероятно, ему не суждено уже было больше увидеться, поскольку тот на следующий день уезжал в Лилль, — он дал сам себе слово никогда не наводить справки ни о судьбе своего старшего брата, что было не так уж трудно, ни даже, что было еще одной жертвой с его стороны, — о судьбе Матильды.
Обособившись подобным образом от всего и от всех, Дьёдонне был в состоянии делать только одно: предаться культу своей собственной персоны, поначалу методично, затем фанатично и, наконец, идолопоклоннически.