Выбрать главу

— Пойди извинись, — посоветовал я Ваське Хомяку.

Он поднял на меня удивленные глаза.

— Перед кем?

— Перед ней, Людкой.

— С ума сошел? Это как — перед дочерью извиниться? Да она после этого на горб мне сядет. Чуть что — капризы, плакать начнет: отец-де слез моих боится. Не! Детей нужно в строгости держать, чтобы родителей уважали.

— Но она ведь уже заявила: «Не люблю тебя…»

— Можа, ремня ей дать, а? Лупка, что бы там ученые ни говорили, — лучшее средство…

— Пойди извинись. Ты прав: ранил ты Людку. В душу.

— Насчет души вот что скажу. Я тебя пацаном еще помню. Первым живодером в деревне был. Котят закопать — кого звали? Тебя. Воробьев разорять под соломенной стрехой, чтобы крышу не растаскивали, — кто мастер был? Ты. Верно?

— Был такой грех.

— Однако душа твоя осталась в целости, насколько я знаю. Да и не ты ли как-то говорил: козявку теперь жалко обидеть… Я сам такой жа…

— А Дружок?

— Но за шесть лет я его пальцем не тронул!

— А потом убил. Это еще хуже.

— Не оправдываю я себя! — вскипел Васька. — Случилась промашка! Но Людка-то, Людка! Вот это отмочила: «Не люблю…» А я ей — подарки: платья, юбки, кофты… А она, глядишь, однажды тоже заявит отцу, как Женька, старший сын. Тот как-то на праздник приехал с дружком, сели они за стол, бутылку поставили, а меня не зовут. Ну, я без приглашения сел. А Женька заявил: «Отец, не мешай нам беседу вести». Во, черт? Где это только его этому воспитали?.. Так что мне делать?

— Иди извинись. — Я взялся за ручку ведра. — Всего доброго.

Хорошаевка спокойно готовилась ко сну.

Лаяла просто так Пальма Федора Кирилловича.

Плакала, должно быть, Людка.

Терзался в своей неправоте Васька Хомяк.

15

— Здравствуйте вам!

Это я в гости заявился к Никите Комарову.

Никто не отозвался, только черно-белый кот, дремавший на загнетке, посмотрел на меня одним глазом и опять зажмурился.

— Есть кто? — уже громче спросил я.

Тишина. «Во дворе, может, пойду-ка туда загляну».

Выхожу — так и есть. Никита красит наличник темно-синей краской. Заканчивает.

— Здравствуйте!

— О, здоров, здоров!

Никита поставил банку с краской на завалинку, протянул правую руку, поджав пальцы — они были вымазаны. Как бы извиняясь, сказал:

— А я тут, понимаешь, покрасить решил. Погода стоит теплая, чего, думаю, краске пропадать, дай подновлю наличники… А ты в хату заходил?

— Заходил. Вас и обокрасть так можно.

— Э-э, молчи. Что там красть? Телевизор? Так он у нас старый, счас вон больших все понакупили… Я-то слышал, что дверь хлопнула, да думал, это ветер.

Маленький, худенький Никита (что время с людьми делает — когда-то он мне казался мужиком в теле!) докрашивал наличник, я осматривал его хату.

— Вы, смотрю, пристройку сделали?

— Да, сделали. Летося Володька приезжал, ну мы и поставили. И Виталька маленько пособлял. Все строются, а мы чем хуже?

При этом Никита довольно улыбнулся. Был он уже без зубов, полысел до макушки, дышал тяжело — то ли от самосада, то ли старость уже подошла.

Слыл в деревне Никита Комаров чудаком. И не без причины.

С войны он вернулся с покалеченной правой ногой — сантиметров на десять короче левой. Были еще какие-то ранения, и комиссия хотела дать ему вторую группу инвалидности. Никита воспротивился, зашумел: «Никакой я не инвалид! Чуть прихрамываю, но весь целый!» Члены комиссии растерялись: впервые такого встречают. Ему что, неохота пенсию большую получать? Стали уговаривать: «Мы вам, рядовой Комаров, временно вторую группу даем». — «Нет и нет, — кричал Никита, — если и согласен, то только на третью. Да меня баба на порог не пустит со второй группой. Можа, скажет, ты негодный мужик теперь».

Удивил и рассмешил членов, медицинской комиссии Никита. Согласились в конце концов с его желанием.

В армии Никита немножко сапожничать научился. Инструмент, понятно, после демобилизации с собой прихватил и сразу же открыл у себя на дому мастерскую. Не ровня он был Федору Кирилловичу, мастеру отменному, работавшему тогда по патенту. Но заказов к Никите поступало больше. И никакого секрета в том не было: почти не брал платы Никита, всю деревню за «спасибо» обслуживал: валенки подшивал, ходоки, ботинки, завалявшиеся у кого-то на чердаке и нечаянно найденные, подковки привинчивал к сапогам старых фронтовиков. Вот только новую обувь не шил — боялся испортить материал. За новой к Федору Кирилловичу ходили.

А сын Никиты Вовка, ровесник мой, тем временем в галошах стоптанных бегал.

Привез с войны Никита и машинку для стрижки волос. Вот уж зажили мужики хорошаевские! Не надо было перед праздником в район ездить в парикмахерскую. Пойди к Никите — живо подстрижет. Еще и побриться даст своей заграничной бритвой.

Особенно нам, мальчишкам, повезло. Раньше чем нас подстригали? Овечьими ножницами. Кое-как. Потому головы у всех полосатые, как арбузы, за ухом или на шее вечно оставался невыстриженный клок. Теперь, как только кому нужно было «снять патлы», он шел к Никите, робко открывал дверь и здоровался. Никита не допытывался, зачем пожаловал, он хвалил за вежливость и догадливо подставлял пришедшему табуретку: «Садись, да не плакай, если ущипну чуток». Бывало, тетя Клава ругалась: «Город копать надо, а ты стрижку затеял». Никита в таких случаях багровел, ярился и топал здоровой ногой: «Замолчи! Никуда твой город не денется! А у ребенка воши могут завестись».

Был у Никиты самый крепкий в деревне табак. Сеял он его на лучшей, самой жирной земле, целое лето заботливо ухаживал за ним, поливал, цветы обрывал. Выше пояса вырастал табачище.

Когда срезанный табак подсыхал на чердаке, Никита заносил в хату ступу, большое соломенное лукошко и начинал чудодействовать; столько-то корня, столько-то листьев. Толок сам, но чихали все: и тетя Клава, и Вовка, и послевоенная дочка Нина. Тетя Клава ворчала, а Никита улыбался: «Вон есть люди, специально покупают табак нюхать, а ты нюхаешь за так да еще и серчаешь на меня».

Полное лукошко самосада наготавливал. Всю зиму, считай, многие мужики курили табачок-крепачок Никиты Комарова. Понаходят вечером к нему, Никита самодельное домино на стол — и коротают время. Дым стоит, хоть топор вешай, всю «Курскую правду» Никиты покурят, за отрывной календарь примутся. С краю стола Вовка примостится уроки делать. Делает уроки — учился он хорошо — и еще кому-нибудь успевает подсказать, какой костью лучше пойти, что у соперника осталось.

Курят мужики и потом по горсти-второй с собой прихватывают. Тетя Клава смотрит с печи на муженька, вздыхает: «Непутевый он у меня. Вон другие за стакан табаку два яйца берут, а мой за так раздать готов все. Вот уж бог наградил муженьком…»

Одно лето Никита сад колхозный сторожил. Надо сказать, что у большинства хорошаевских свои сады были, но их берегли, яблоки детворе рвать не разрешали, хотя бы до полуспелости. А до этой поры кормил колхозный сад. Пока сторож, бывало, в один конец уйдет, мы с другого нарвем. Тем более, что сторожа не особенно, усердствовали и часто дозволяли нам лакомиться, стоило только их жалостливо попросить.

Но вот поставили сторожем Никиту, и жить стало худо. От него, хромого, конечно, легче убежать, но уж коли он ловил, то спуска не давал. Натрет уши, надерет ремнем или хворостиной, а под конец еще и жигуки в штаны сунет.

Для ребят постарше он ореховую палку носил.

Берег Никита колхозный сад пуще своего. Даже Вовке, сыну, не разрешал яблоки рвать.

Да что там сын? Один раз председатель колхоза с каким-то уполномоченным подкатил на тарантасе к сторожеву шалашу и попросил сорвать для гостя десяток-другой поспевающих груш. И что? Никита так стыдил и матюгал председателя и его спутника, что они сочли за лучшее убраться подобру-поздорову.