Этот медицинский термин представился мне таким же древним и специфично клиническим, как стены лаборатории доктора Глассмана. Меня охватило полное базразличие ко всему, и мне казалось, что она рассказывала историю о каком-то неудачнике, не имевшую никакого отношения ко мне.
— Я сказала доктору Уилкинзу, что не могу поверить, — продолжала Алисия. — Что как мне кажется, совсем наоборот, все в порядке. Вообрази меня говорящей все это доктору Уилкинзу! Но я не чувствовала никакого смущения, потому что он был так благожелателен, так добр… Никогда не думала, что он такой. Он принялся рассказывать мне о протоках, блокированных фиброзной тканью, и я почувствовала себя тупицей, так ничего и не поняв. Я сказала ему, что каждый раз бывало извержение жидкости, он с этим согласился, но в жидкости не было ничего — либо недостаточно, либо вообще ничего — так как через протоки ничего пройти не могло. Все это так трудно понять… Я никогда не была слишком сильна в анатомии, даже не знаю, что происходит в моем собственном теле. Разве это не странно, что человек годами живет со своим телом, так толком и не понимая, как оно функционирует?
Я смог лишь сказать:
— Значит, ты знала об этом уже целый месяц?
— Нет, сначала не знала, потому что доктор Уилкинз сказал, что не может утверждать ничего. Я колебалась, следует ли сказать тебе о его догадке, но ты уже сам решил обследоваться и я не стала ничего говорить, чтобы попусту тебя не беспокоить. Кроме того, я, по правде говоря, не верила в это — подозревала, но не могла поверить.
— Я тоже подозревал все время, — согласился я, — и тоже не мог поверить. Внешних признаков, которые вызывали бы опасения, не было. Я говорил себе, что все это пустяки, поскольку у нас не было никаких проблем сексуального порядка, хотя все время повторялись симптомы, о которых я тебе не говорил, а однажды и та самая проклятая боль. Несколько раз я готов был остановить машину, проезжая мимо библиотеки на Сорок второй улице по пути домой, чтобы прочесть в медицинском словаре о паротите, но так и не отважился. Куда легче оказалось уверять себя, что все в порядке и что так будет и впредь.
Еще труднее было сказать то, что я должен был сказать после паузы. Мы оба сидели на краю кровати, на расстоянии друг от друга, и молчание наше затягивалось. Наконец я проговорил, глядя в лицо Алисии:
— Я знаю, как ты хочешь, чтобы у тебя были еще дети. Знаю, как много это для тебя значит. Я хочу, чтобы ты была счастлива. И если ты решишь, что будешь более счастлива с кем-нибудь другим, я, разумеется, пойму это.
Она не колебалась ни секунды. До своего смертного часа я буду помнить, что она не помедлила с ответом даже для того, чтобы вдохнуть воздух.
— Я хочу иметь твоих детей, Корнелиус, — проговорила она, — а не от кого-то другого. Я никогда не смогу быть счастлива ни с кем кроме тебя, а кроме того… неужели ты в самом деле забыл мои обещания в день свадьбы?
Я был не в силах сказать хоть что-то, но когда непроизвольно потянулся к ней, она ответила мне тем же, и повторилось то, что в первый раз произошло на приеме у Сильвии. Наши руки сплелись, и снова жизни наши вместе устремились вперед в едином, необратимом порыве.
Я не был романтиком. Я любил Алисию и не мог представить себе жизни без нее, но в отношении брака не был сентиментален, отлично понимая, что только в кино герой и героиня беспечно шагают по широкой солнечной дороге к счастливой жизни, которая не отвернется от них даже в свободном от всяких проблем раю. Поэтому когда я безуспешно попытался заняться с Алисией любовью, то стоически принял фиаско и ожидал, когда она уснет, чтобы уйти в свою комнату. На столе в холле лежало досье Катулла, притягательное, как наркотик, обещавший уход в иной мир, и, закрыв за собой дверь библиотеки, я уселся за письменный стол Пола.
И снова немедленно почувствовал его присутствие. Я помедлил, и, хотя, разумеется, ничего не услышал и не увидел, мне стало трудно дышать. Я подошел к окну, но шпингалет заело, и я, охваченный паническим страхом, пытался его открыть, совершенно реально представив себе, что за мною захлопнулась дверь тюрьмы.
Я замер, обливаясь потом, а с фотографии, стоявшей в рамке на столе, на меня смотрели глаза Пола. И я тогда понял, что произошло. Наконец-то жизнь Пола стала моей жизнью. Я сломал дверь в прошлое, но вместо того, чтобы обрести безграничную свободу, оказался в тупике. Меня не освободило перевоплощение в Пола, а, наоборот, лишило свободы, и, вспомнив слова Сильвии о демонах, умерших вместе с Полом, я понял, что они воскресли в моем собственном теле.
Я с отвращением думал о Бар Харборе, о том, как Пол говорил о своей импотенции, о том, что эпилепсия мешала ему чувствовать себя мужчиной, о том, как он отвернулся от узнавшей правду жены и обрел новую уверенность в себе с другой женщиной.
Я, словно обезумев, метался по своей тюремной камере. Мне уже не хотелось искать доказательств того, что Элан Слейд не был моим родственником. Хотелось убедиться в том, что у Пола был сын, что он не такой, как я, и что именно на этом разошлись наши параллельные жизни.
Я рывком раскрыл досье Катулла.
И сразу же увидел какой-то конверт. На нем было написано одно слово — «Дайане», а отсутствие адреса предполагало, что Пол собирался отдать письмо прямо ей в руки. Я уже был готов сломать печать, когда увидел фотографии, и, отложив в сторону конверт, принялся тщательно изучать изображения господина Элана Слейда в возрасте от младенчества до трех лет.
Он был белокурым, а глаза у него были, вероятно, темными, однако утверждать это было трудно. Хотя небольшое, яркое лицо не говорило о сходстве с Полом, разглядывая последние фотографии обоих, вместе игравших на пляже, я убедился в том, что он сын Пола. Вряд ли Пол с такой любовью занимался бы с ребенком, если бы у него на этот счет было хоть какое-то сомнение.
Пол всегда был очень сдержанным, и я знал об этом лучше, чем кто-либо другой.
Отодвинув в сторону фотографии, я обратился к самым первым письмам и тут же убедился в правоте Элизабет, говорившей о склонности обоих корреспондентов к экскурсам в классику.
«Что общего между Пифагором и Друидами?» — «Это же элементарно, мой дорогой Катулл. И тот, и другие верили в переселение душ (о Друидах смотри «Комментарии к Галльской войне» Цезаря»). — «Кого судили за кражу Сицилийского сыра?» — «Кого-то из тех непристойных басен Аристофана. Может быть, Лягушек?» — «Ос, дорогая Лесбия, ос…»
Не задерживаясь на цитатах и намеках, я опять наткнулся на фотографии и почувствовал себя в чужой стране. Довольно сильно заросшее камышом озеро, покрытый травой склон, парусная лодка. На другой фотографии ветряная мельница на берегу узкой протоки, ее темные на фоне бледного неба крылья. Я был в Англии, в графстве. Норфолк, а взяв в руки следующую фотографию, я понял, что находился уже в Мэллингхэме.
Я всматривался в каменные стены, в темную, местами замшелую крышу, в высокие и узкие окна. Парадная дверь была увита плющем, и меня поразило царившее вокруг запустение. Я снова обратился к письмам.
Прошло четверть часа, а я все еще читал. Письма были веселыми, остроумными, яркими и совершенно лишенными каких-либо опасных эмоций. Пол выказывал свою обычную мудрость, держа ее на почтительном расстоянии, пока не решил, что хочет с нею повидаться. Его письмо, приглашавшее Дайану в Америку, было образцом романтического бреда, но мисс. Слейд клюнула на него и ответила: да, она, конечно, приедет в Нью-Йорк, чтобы встретиться с Полом. Последующие письма касались подробностей организации этого путешествия, а в последнем мисс Слейд писала о том, что не может дождаться новой встречи.
Разумеется, после того, как она приехала в Америку, переписки между ними не было. Им было вполне достаточно разговоров по телефону и частых встреч. Я недоумевал: что случилось со всеми ее фотографиями — ведь он, несомненно, снимал ее, когда она была в Нью-Йорке. Я понимал, что он мог их уничтожить, пытаясь забыть о ней в конце 1922 года, но думал, что, с его стороны, было бы вполне естественно оставить хоть один снимок. Я собирал в стопку листы с их классической викториной, решив, что вчитываться в нее неинтересно, когда какой-то листок, закружившись в воздухе, упал на пол за моей спиной.