Выбрать главу

Например. Но пока у меня только первая страница. Как и у Послединых – только одна и та же жизнь.

Что, если и наши жизни – первые страницы? Кто их пишет? Где продолжение? Каков сюжет? Или они так и остаются – первыми страницами ни о чем?

“Mаджимикс”

Иногда мама кричала, словно жалела об остатках жизни в своем выеденном болезнью теле. Словно просила о помощи. Протестовала. На самом деле она ничего не понимала. Мама уже давно не разговаривала, окончательно прекратив общаться с миром более года назад. Она затихала постепенно, становясь все тише, незаметнее, безучастнее, и так – последние пять лет медленного угасания.

Сперва она подолгу молчала, сидя без движения, глядя мимо находившихся рядом людей, словно смотрела видимое лишь ей кино. Нужно было обратиться к ней несколько раз, чтобы, встряхнувшись, очнувшись от оцепенения, она виновато улыбнулась и попросила повторить. Потом она перестала читать, смотреть телевизор и начала забывать умываться по утрам. Однажды мне позвонили из больницы, где она работала, и сказали, что ее не было уже два дня и телефон в квартире не отвечает. Я нашел ее, полураздетую, на кухне, перед тарелкой с нетронутой едой. Она спала сидя.

Больше мама не ходила на работу.

Вскоре ее речь стала эхом собеседников: – Ты себя хорошо чувствуешь? – Хорошо чувствуешь. – Тебе пора принимать лекарство. – Принимать лекарство. Мир, выраженный словами, больше не был ей подвластен: она жила на его окраинах, где не было ничего, кроме эха чужих фраз.

Эхо – отраженный звук. Постепенно оно смолкает, растворившись, став ничем. Так и мама постепенно смолкла, став ничем – черная дыра, антиматерия. Мама поглощала внешние звуки, заботу, лечение, и все это пропадало в ней, не отражаясь на поверхности. Она садилась, когда ее усаживали за стол, ела, когда подносили ложку ко рту, ложилась и лежала с открытыми глазами, когда ее укладывали в постель. А однажды утром всхлипнула и умерла.

Меня не было рядом. Я в это время писал чужие жизни.

Когда я ненадолго переехал к маме после развода, оказалось, что дома нет кофейной машины. Мама отказывалась ее покупать, поскольку кофе не пила и, будучи заведующей кардиологическим отделением, считала его главным врагом человеческого здоровья.

– Ашот умер от кофе, – любила повторять мама. – Не пил бы кофе, был бы жив. Кофе сжег его сердце.

Отец умер от инфаркта, когда мне исполнилось семнадцать.

Я помню, как он варил кофе в старой медной турке, следя за поднимающейся коричневой пеной. Я стоял рядом, слушая мелкое бульканье, завороженный вздыманием кофе к забрызганному всплесками краю, над которым начиналась пустота. Меня удивляло, что иногда кофе поднимался медленно, а иногда вдруг стремительно рос, наливаясь массой от синего пламени конфорки, стараясь убежать, словно ему становилось нестерпимо жарко. Я не мог понять, как отец всегда успевает вовремя снять турку с огня.

– Нужно представить, что ты сам – кофе, – учил отец. – Что это ты в турке. И почувствовать, когда ты больше не можешь. Когда нужно сойти с огня. Гляди, мне даже смотреть не надо.

Он закрывал глаза, ждал несколько секунд и снимал турку вовремя. Я тоже закрывал глаза и пытался представить себя медленно закипающим кофе, густой тьмой в маленькой турке. Но всякий раз, когда мне казалось, что я чувствую нестерпимый жар, я открывал глаза и видел отца, наливающего вязкую жидкость в специальный кофейный стаканчик, привезенный из Сухуми. Он никогда не пил кофе из чашек.

– Чашки – для чая, – любил повторять отец. – Поэтому их и называют “чаш-ки”. Посуда для чая.

Я долго в это верил, убежденный, что у чашек и чая один корень. Потом я узнал, что это польское слово czaszka, и означает оно “череп”. Мол, пьют из черепа. Была такая традиция.