Выбрать главу

Карá. Собственность «кабинета его величества». Всероссийская каторга. Давняя страна изгнания, место погребения заживо всяческих ослушников за «предерзости супротив власти», «осквернительные действия и непочтение императорского величества».

Кара в приговоре означала ту же смерть, только растянутую на долгие годы. Отсюда почти никто не возвращался. Чахотка и малярия в союзе с тюремщиками делали свое дело: заключенные умирали, сходили с ума, кончали жизнь самоубийством.

Тюрьма опоясана стеной из высоких, заостренных палей. По углам сторожевые каменные башенки — старые, покрытые мхом. Вдали молчаливые, мрачные сопки, словно еще одним кандальным кольцом охватили мертвый дом. На две тысячи каторжан тысяча солдат охраны — целый легион воспитанных в бесшабашном сибирском произволе мучителей.

У пожилого ротмистра — небольшие хитрые глазки, любезная, но явно злая улыбка:

— Слава всевышнему — еще каторжаночек прибавилось!

Загремел засов, открылась калитка:

— Пожалте!

С этой минуты жизнь Софьи втиснулась в рамки уныло-бездушного режима. Все ограничивалось и запрещалось здесь для «лишенных всех прав состояния». На вооружении у тюремщиков — закон, сила, безнаказанность. У Богомолец и подруг — только неукротимая ненависть к мучителям.

Камера-могила. Всегда в ней тесно, душно, полумрак. Сквозь решетки просвечивает только клочок неба. Двор тоже узкий, неприветный — без кустика и травинки. И все-таки прогулки — большая радость. В небе играет весеннее солнце, слышно, как где-то журчит ручеек. Прильнешь к палям, и в крохотную щель виден лиловый ковер цветущего ургуя. А конвой гонит в камеры.

— Не пойду! — уперлась Софья.

— Как смеешь? — орет поручик Шубин.

— Не хочу и не пойду!

— Я приучу подчиняться! Введите насильно!

Дюжие казаки тащат женщину к двери. Но на помощь ей спешат подруги. Теперь в одиночках — шесть бунтарок. В знак протеста они объявили свою первую голодовку, подожгли двери.

Шубин мстителен. Карийской одиночки для Софьи ему кажется мало: кони мчат каторжанку в Амурский караульный дом. Что-то гадкое, затхлое, скользкое и холодное наполняет здесь нору-карцер. Ни сесть, ни лечь. Собственные одежду, чай, сахар, табак, спички, книги и даже постель отобрали. А узница все бушует: бьет стекла, трясет решетку, стучит в двери. В ход пустила даже крышку от параши.

— Подчинись тюремному режиму! — требует Шубин.

— Умру, но не сделаю этого!

— Молчать!

— Души, мучитель, души, палач! Молчать все равно не буду!

— Свяжу! — угрожает взбешенный ротмистр.

— Вяжи, но и на тебя придет управа!

Жандарм спешит покинуть Амур: крик Софьи слышен в казармах казачьего караула.

А потом вдруг притихла: надумала еще раз бежать. Лучше смерть от пули солдата, чем жизнь в неволе! Между печью и потолком легко вынула два кирпича. Еще три — и откроется путь на крышу. А рядом кусты и дальше — лес. Но простая задача решена без нужной математической точности. О попытке к побегу составлен акт. Срок каторги увеличился еще на два года.

Александр Михайлович тоже не избежал тюрьмы.

10 января 1882 года на станции Нежин жандармы в поисках крамолы поломали все детские игрушки, бережно уложенные им в саквояж. Свидание отца с сыном не состоялось.

У следователя под роскошными усами змеится улыбка.

— Будете говорить?

А сам торопливо выводит: «Я, следователь отдельного корпуса жандармов…»

— Пожалуй, я вас ничем порадовать не смогу.

— Куда ездили?

— За границу.

— Точнее!

— Это дело прошлое! — уклоняется от прямого ответа задержанный.

— Причина?

— Сопровождал тяжелобольного.

— И оба без заграничных паспортов? — просверлил доктора взглядом-буравчиком следователь.

— На оформление документов не было времени. Больной был плох, очень плох!..

У полковника от явной насмешки побагровела шея.

— Я спрашиваю: с кем и куда ездили?

— Это врачебная тайна. Выдать ее считаю делом безнравственным, профессионально недопустимым.

Следователю осталось записать: «На дальнейшие вопросы отвечать отказался». Сунул Богомольцу протокол на подпись и хмуро сказал вахмистру:

— Уведите!

Мать Софьи Николаевны, глубоко признательная зятю за спасение своего единственного сына от ареста, как могла утешала Александра Михайловича. «Сынок ваш процветает, — писала в лукьяновскую тюрьму, — здоровенький такой… Недели через две, пожалуй, ходить начнет. А говорить уже начал. «Мама» и «папа» выговаривает твердо. Напишите, пожалуйста, что было поводом к арестованию вас?» И не без иронии добавляла: «Неужели вследствие того, что жена ваша сослана? Так, пожалуй, сошлют и Сашкá.

Он сын, а сыновья ведь всегда находятся под влиянием матери. Жаль, что ему всего восемь месяцев!»

В начале апреля последовало «высочайшее повеление» относительно шестидесяти двух привлеченных к ответственности за социальную пропаганду в Киеве. В пункте «б» шестым значился А. М. Богомолец. Распоряжение «выслать в Западную Сибирь под надзор полиции» еще на три года отдалило первое свидание отца с сыном.

Александр Михайлович возлагал большие надежды на «всемилостивейший манифест» от 15 мая 1883 года «Об облегчении участи государственных преступников». Но. Особое совещание специальным постановлением изъяло от «действия» его таких непокорных, как ссыльнокаторжная Софья Богомолец и ее подруги.

Александра Михайловича сильно тревожили частые перемещения жены из одной тюрьмы в другую. Он просил, умолял иркутского губернатора — раз, второй, третий — исходатайствовать ему разрешение на переезд поближе к Софье Николаевне. Только через год и четыре месяца прибыл долгожданный ответ. «Ссыльнокаторжная Софья Богомолец здорова, — говорилось в нем. — Что касается вашего перемещения, то я не вижу для него должных оснований».

Село спряталось за косогором между двух отлогих холмов. У въезда в него стоят, как часовые, дубы. Такие пятиобхватные да угрюмые, каких на свете в другом месте не увидишь. Справа от дороги, резкой черной полосой прорезавшей изумрудную зелень, в тени вишневых садов притаились крестьянские избы. Господский одноэтажный домик со всех сторон обступили стройные тополя. За домом — сад, за садом — заросший пруд, за прудом — неоглядные дали украинских степей, обрамленные серебристой лентой быстрого Псла.

Усадьба отставного поручика Присецкого невелика. Доходы от нее слишком скромны, чтобы хозяева могли жить безбедно. Убранство в доме — старинное, дряхлое, еда по-крестьянски простая. Но Сашку хорошо живется у деда с бабушкой. Старики нежно привязаны к малышу. Ему еще непонятны жестокие обстоятельства, в силу которых у него нет ни мамы, ни папы. В доме всегда тихо. Дедушка молчит, ходит насупленный. А то остановится в гостиной и долгодолго в задумчивости глядит на портреты мамы и теток Марии и Ольги. Портрет Сашиного отца он не позволил повесить рядом с маминым.

— Он загубил маму! — говаривал не раз. А когда сердился на Сашка, то грозился: — Вот подожди, пострел, возьму и на Старчевозе отвезу тебя к отцу! Будешь знать. Он погубил твою мать и тебя погубит.

Старчевоз — это худая, старая кляча, на которой возят в усадьбу воду. Сашко знает, что на Старчевозе далеко не уедешь, и угрозу деда не принимает всерьез.

Бабушка — старая, слабая. Она гладит своей бессильной высохшей рукой непокорно торчащие вихры внука и вытирает всегда красные от слез глаза: «Сиротка! Что с тобой будет, когда меня не станет?»

Дед Присецкий в округе слывет за человека старого образа мыслей, а вот жена и дети — за крамольников, не почитающих царя-батюшку. Соседи стороной объезжают усадьбу Присецких. Поэтому Сашко дружит только с крестьянскими детьми. А те любят сына каторжанки, «вступившейся за народ». Научили карасей ловить, лазать по деревьям, берут в ночное.

Оглушительный детский гомон стоит в усадьбе летом и зимой с утра до ночи. Это Сашко в жмурки играет или ледышку гоняет. Только бы дедушка не застал! Правда, если вдруг раздастся его зычный окрик: «Что вы здесь затеяли?» — внук все на себя возьмет. И такое милое лицо у этого лобастого озорника, что деду жаль устраивать ему взбучку.