А песня всё громче, всё ближе разбросанные по опушке россыпи тёмных точек. Они уже превращаются в человеческие фигурки — сидят компании. Бабушки всматриваются.
— Знать-то Ермаковы… нет ли… — говорит баба Дора, глядя на россыпь справа.
— Дак не одне, — подносит к глазам ладонь баба Катя. — Зять ли чё ли с города приехал.
— А там знать-то Мосины… — баба Дора смотрит на россыпь слева.
— Но, Мосины, — подтверждает дед Миша. — Кажной год там сидят…
Но мы идём не налево, не направо, а прямо, и скоро компании скрываются за мысками надвинувшегося леса.
Вот он, лес, в Спасском его называют берéзник. Высокий, весёлый. Торжественные берёзы на опушке, как колонны у входа в храм. У их подножия — моря незабудок, васильков, оранжевыми огоньками доцветают жарки. Кажется, всё подножие берёзовых гор — в разноцветной опояске.
Мы заходим в это разноцветье, в кружевную тень первых берёз. Дед Миша и дед Коля, опустив сумки прямо в васильки, садятся рядом, а бабушки с Галкой начинают стелить скатёрки. Вчера, в Троицкую субботу, они допоздна пекли и теперь достают из сумок пышные, присыпанные мукой калачи, жёлтые шаньги, пирожки с луком и яйцами…
Гулко, на весь лес раздаётся весёлый лай. Я бегу в лесной полумрак, играющий пятнами света и теней: Дружок загнал на высокую берёзу бурундука, откуда-то сверху доносится его звонкое, сердитое цвирканье. Скоро Дружку надоедает лаять впустую, он исчезает в кустах. Березник стоит вокруг, большой, торжественный, убегают вверх по склону белые стволы берёз, горят между ними огоньки жарков, алое пламя Марьина корня. Где-то кукует кукушка. Цветёт, радуется лес своему празднику!
— Димуха-а-а!.. — кричат меня, и я бегу назад на опушку.
Взрослые уже усаживаются вокруг бугрящейся на примятой траве скатёрки с закусками, на которую, опережая людей, уже мостятся маленькие серые бабочки-мотыльки, разноцветные мушки и прочий охочий до дармовщинки лесной народ. Тяжело, с ойканьем, присев боком, подобрав под себя уставшие ноги, баба Катя обнимает меня за плечи, притягивает к себе:
— Мой-то хороший, иди ко мне… Уж знать-то упарился.
Взрослые поднимают стопки, в которые падает, сверкает пробивающееся сквозь верхушку развесистой берёзы высокое, жаркое солнце — солнце Троицы.
— Но давайте, с Троицей!..
Я плохо осознаю, кто такая эта Троица, которую все так чтут, и зачем надо идти в лес, садиться на опушке и есть пирожки. Вроде что-то религиозное. Но ведь религия — это скучные попы, заунывное церковное пение, а тут — солнце, цветы, песни, и совсем не церковные!
Через много лет, прочитав про дохристианские корни Троицы, я пойму, почему Троица — это солнце, цветы и песни, но пока ничего этого не знаю. Просто жую пирожок с луком и яйцами, радуюсь этому солнцу. Оно запуталось в верхушке высокой берёзы, под которой мы сидим, будто остановилось, огромный день в зените. Отсюда, с опушки, где сходятся вместе лес, луговой простор и небо, кажется, видно всё, что есть в этом дне. Во-он у самого горизонта поднимается на увал нитка шоссе, по ней ползёт крошечный автобус… В луговой дали в жарком мареве дрожит белое пятнышко — пасётся лошадь… А в растянувшейся по другую сторону луга цепочке деревенских крыш, если присмотреться, можно различить крышу бабы Катиного дома. Прямо против нас, будто огородная тропинка, по которой мы уходили, продолжалась дальше и, никуда не сворачивая, довела нас до самого леса. Будто этот луг, эта опушка с запутавшимся в берёзах солнцем — продолжение нашего дома. И всё — и земля, и небо — один огромный чудесный дом, в который пришёл праздник… Вдруг становится хорошо непонятно от чего.
А песня то смолкнет, то снова возникнет где-то сбоку, за выступающим лесным мысом. Урывками долетают разбросанные в волнах тёплого воздуха слова:
«О-а-а!» — повторяет эхо.
Вдруг из-за дальних деревьев, откуда доносится песня, появляются две маленькие фигурки.
— К нам ли чё ли? — вглядывается в идущих баба Катя. — Знать-то Проня Ермак с Агашей…