Фигурки приближаются, превращаются в тяжёло, развалисто шагающего, уже издали широко улыбающегося пожилого дядьку и маленькую кругленькую тётеньку в цветастой кофточке, с узелком в руках. Она тоже улыбается, но немного смущённо и в то же время с вызовом, словно говоря: «Не ждали? А мы вот явились…» Я их узнаю, это те самые Ермаковы, о которых говорили, когда шли к лесу, и которые живут от бабы Кати через четыре дома. Бабушки рассказывали, что позапрошлый год гуляли Троицу вместе с ними.
— Вон де оне сяли, а мы думаем — шли, шли, куды-то делись, — Проня, изображая шутливое недоумение, широко разводит руками.
— Сяли на своё место, проти своёва дома, — в тон ему отвечает баба Дора.
— Дак, а мы — проти своёва, — ещё шире улыбается Проня. — Но, с Троицей!
Он сходу без церемоний подсаживается к нашей компании, но не к скатёрке, а как бы чуть в сторонке, словно на минутку отдохнуть. Агаша для приличия мнётся, но гостей, конечно, просят «к нашему шалашу», наливают, и она уже без лишних слов выкладывает принесённые в узелке пирожки…
Мне надоело сидеть со взрослыми, я занимаюсь своими делами: исследую обнаруженную неподалёку муравьиную кучу, охочусь за бабочками, бегаю наперегонки с Дружком. До меня долетают обрывки разговоров:
— Иван-то Матвеич тогда уж помер, а это брат ево. Возле колхозной конторы жил, ты знашь, у него ишо пасека была в Змеином логу. Вот он нам печку клал…
— А я как глянула — тошно мне: всё занесло, аж чёрно. А поле, куда спрячесся? Пока до дому ишли — отхлестало до нитки. Зато ягоды набрали… А потом и дожжи, и дожжи, и до самой осени… всё сено тот год погнило.
— Ездили же тогда вон де, через Зерносовхоз, тут дороги не было. Счас до Ужура — два часа по трасе, а тогда — грунтовка, два дня уходило. Весной, осенью грязюка, по всёй дороге машины сидят…
От этих разговоров веет минувшим — войной, колхозами, той загадочной для меня жизнью, которой когда-то жили мои дедушки и бабушки, где осталась их молодость. Сидят старики, вспоминают давно пропетые песни, давно пролетевшие дожди и ветры, и кажется им, будто снова они бьют в лицо. Им, молодым…
И возникает песня. «Живёт моя отрада в высо-о-ком терему-у…» — запевают бабушки, подхватывают Проня с Агашей, деды, и наша песня, ударившись о берёзы опушки, смешивается с другими песнями, тоже летит в луговое раздолье… Пение для бабушек — дело ответственное, где у каждого своё место и нельзя халтурить, поэтому они поют серьёзно, на совесть, как привыкли работать. Одна запевает, другие поддерживают, строжатся друг над другом: «Вытягывай, вытягывай!..» Когда смолкает наша песня, в наступившей тишине в отдалении слышится чья-то другая. По всему лесу идёт песенная перекличка.
Плывут над землёй песни, горит-сияет Троицын день. И никто на этой праздничной земле — ни люди, ни заливающиеся на все голоса кузнечики, ни беззаботные бабочки — не замечает тихо подкравшуюся, уже выглядывающую из-за горизонта, из-за упирающегося в небо далёкого увала тёмную хмарину. Свинцом наливается над увалом небесная синь. Вот они «возможные дожди» по южным районам! Не зря переживали бабушки.
По лугу и лесу прокатывается глухой рокот. Настораживается земля.
— Но-ка! — баба Маша поднимается из круга сидящих, выходит за кусты, закрывающие обзор, глядит на грозовой увал. — От язьви тебя, уж всё занесло. Надо скоре собираться, а то отхлешшет!
Смолкают песни, в самом деле надо поторапливаться. Бабушки, Галка, Агаша боятся грозы.
— Во загостились, поди уж хватились нас, — говорит, поднимаясь с травы, торопливо обтряхивая подол юбки Агаша. — Хозяева не гонят — мы и сидим… Подём к себе да тоже надо бежать. Спасибо за хлеб-соль…
Ещё пять минут назад яркий и ликующий, огромный день меркнет. По лицу земли, накрывая луг, деревню, дальние увалы, ползёт тень, примолкают кузнечики, скрываются бабочки. Просыпается ветер, начинает тревожный разговор с березником, по всему лугу приходят в волнение, беспокойно качаются сиренево-розовые зонтики тысячелистника. Земля прячет свой праздник.
Торопливо собравшись, беспрестанно оглядываясь на наползающую тьму, мы трогаемся в обратный путь. Справа и слева от нас по взлохмаченному лугу ползут, возвращаются в деревню такие же кучки людей, но откуда-то, как вызов надвигающейся грозе, всё ещё долетает разорванная ветром песня. Это самые отчаянные, кому непогода уже не страшна.
А мне весело: от того, что дохнул дождевой свежестью ветер, что всё в мире задвигалось — закачались деревья, заволновались травы, заходили тучи, что от рокота грома по тёплой земле пробегает дрожь. Мне кажется, земле тоже весело — встряхнуться, сбросить томительный зной, погонять ветры и тучи… И хмурится она только для виду.