Перекурив и передохнув, дед Миша одел старые, со связанными резинкой дужками (чтоб не спадали) очки в треснутой оправе, сел к вкопанному рядом с лавочкой столбику с маленькой бабкой и начал отбивать литовки. Весёлое «динь-динь» загуляло по лесу, прогоняя оцепенение, напоминая всему живому, что человек никуда не делся.
— Коси потихоньку, — ещё раз предупредил меня дед, подавая отбитую литовку. — Завтре тяжело будет, второй день болеш.
Так, с перекурами, мы работали до тех пор, пока солнце не начало клониться к дальнему лесному гребню, а в противоположную сторону по широким полянам потянулись тени берёз.
Тяжело шагая, дед Миша вышел из-за своего колка, рядом шагала, ломалась на скошенных валках его длинная тень.
— Но, хватит на сёдни, — сказал он, глянув на мою работу. — Покурим, да надо собираться. Пока дойдём…
Присели перекурить перед обратной дорогой.
Жара спадала, располосованный длинными тенями лог наполнялся предвечерним покоем, торжественно стояли освещённые солнцем высокие берёзы. Лес превратился в храм.
— Ладно, почин есь, — дед Миша затоптал окурок. — Осталось начать да кончить…
Когда мы вышли из леса на полевой простор, оказалось, что день, который в лесном логу уже превращался в вечер, здесь задержался. Солнце ещё высоко стояло над дальними увалами, над лугами, накалённой за день землёй зыбилось марево.
Мы шли навстречу солнцу, в волнах тёплого лугового воздуха с кучками толкущейся мошкары. Каждая травинка, каждая мошка горели расплавленным золотом. Золотом полнилась предвечерняя даль, где виднелась полоска светлых деревенских крыш, среди которых была и неразличимая отсюда наша крыша.
Дед Миша шёл тяжело, шаркая галошами в тёплой пыли луговой дорожки, надвинув на глаза кепку. Я плёлся рядом…
Когда мы уже подходили к дому и сворачивали к речке, по другому берегу которой тянулись заросшие жалицей зады огородов, дед Миша вдруг сказал:
— Знать-то бабка встречат.
На зелёном квадрате нашего огорода я увидел тёмное пятнышко — бабу Катю.
Пока мы переходили по мосткам речку, открывали калитку, шли по длинной огородной тропинке, баба Катя стояла возле огуречных гряд и, освещённая косым солнцем, из-под руки смотрела в нашу сторону.
— А я выглядываю — идут ли нет. А потом уж от дойки-то вижу — знать-то оне, — ещё издали сообщила она, а, когда я подошёл, взяла у меня полупустую авоську. — Но, как поработал? Пристал?
— Не… так, немного.
— Давай мойся да пойдём ись, я пирожков напекла.
Я зашёл в ограду, сел на лавочку возле летней кухни, разулся, вытряхнул из сопревших кедов лесной мусор и почувствовал, что не могу больше шевельнуть ни ногой, ни рукой. Хотелось сидеть вечно — сидеть и смотреть на окружающий мир. Измученное, пропитанное лесным воздухом тело парило в невесомости, сливалось с землёй и небом.
Я смотрел на мир. За воротцами виднелись просвеченный солнцем кусок огорода и заречного луга, уходящие вдаль лесные горы, над которыми уже робко высунулась из небесной голубизны половинка полупрозрачной луны… А рядом над кустом малины плясали мошки… Над трубой бани искривлялось пространство, дрожал горячий воздух — баба Катя подтопила, чтоб мы с дедом ополоснулись после работы… А вон в солнечном квадрате огорода маячит сам дед: коромыслом таскает с речки воду, поливает грядки… Отстранённо проплыла мысль:
«Как он ещё шевелится! Почему я не могу?» Подошла, села рядом баба Катя:
— Но, знать-то совсем умаялся. Иди мойся, потом отдохнёшь.
Но я собрал остатки сил, встал и заявил:
— Пойду помогу деду.
— Да ты сёдни устал, не ходи. Дед польёт, он привышной…
Но огород мы с дедом дополивали вместе.
Баба Катя была человеком добрым и жалостливым. Она жалела всех — от дальнего родственника, славшего письма с другого конца страны, до героинь киношных мелодрам, а меня, летами пребывавшего под её опекой, баловала и любила, как родного внука. Вот только беспокойным, горячим характером своим никак не сходилась с дедом Мишей — молчуном, работягой и любителем выпить. Что бы он ни делал — всё раздражало бабу Катю, но это раздражение доставалось исключительно одному деду, не причиняя вреда другим.
Бабушки мои со стороны отца вышли из многодетной крестьянско-казачьей семьи, хлебнули и революций, и колхозов, и тяжких военных лет. Бабе Кате, одной из старших, с детства пришлось походить в няньках по чужим семьям и деревням, ворочать непосильную работу в колхозе, а в начале войны она получила похоронку на первого мужа… О бабы Катиной жизни лучше всяких слов говорили её руки — в узлах выпирающих вен, с крупными кистями, с раздутыми суставами загрубелых, изуродованных работой и ревматизмом прокуренных пальцев (баба Катя курила с войны).