Выбрать главу

— По мне что угодно, лишь бы дело двигалось с нужной скоростью и в нужном направлении.

— Вот-вот, — обрадовался чему-то Черкасов. — Двигать комплекс может только региональный орган управления экономикой.

— За чем же дело? Вноси свою идею. Отстаивай!

— Не по горкомовским зубам. Мы ведь дважды перешагнули совнархозы. А как одолеть межведомственные барьеры? Поставить во главу интересы комплекса?..

— Ты прав, но тебе и делу от твоей правоты не легче, — сипло и понуро заговорил Бакутин. — Горит попутный газ… Ладно! Новое дело, нет оборудования, специалистов и тэдэ. Но ведь тот, кто подписывал план нефтедобычи, знает, что нефть течет по трубам и, значит, нужна такая труба. Для этого не надо масштабно мыслить, знать законы комплексного развития…

— Погоди, Гурий Константинович! — придержал Черкасов собеседника. — В одной, даже гениальной голове не удержать такую громадину, как наше государство. Надо дробить управление по отраслям и по регионам, а на каждый узел — мудрого, честного, знающего деятеля. Деятеля, а не делягу! Не дельца! Не чиновника!

— Деятеля, говоришь? Он с неба не свалится. Его надо вырастить. — Снова закипел поутихший было Бакутин. — Окрылить и поддержать!..

Черкасов понял: сейчас Бакутин врубится в такую чащу, наворочает столько ненужного, что сам потом не возрадуется, но сдерживать, обрывать — секретарь горкома не стал: это была первая вспышка Бакутина после жестокого пинка Судьбы, и Черкасов искренне радовался пробуждению и мысленно подбадривал Бакутина. «Черт с ним, пусть ломает, перехлестывает. Не страшно. Поправимо…» — и непроизвольно улыбнулся. Приметив эту улыбку, Бакутин умолк на полуслове, насупился.

— Ты чего? — обеспокоился Черкасов.

— Надоело воздух сотрясать, — горько выговорил Бакутин. — Все понимаю. И бит. И учен. А не могу… Бывай… — вскочил и вылетел из кабинета.

«Как его кидает! От края к краю. Но — шевельнулся. Стронулся!.. Выпрямится! И трубу, и парк вытянет и снова вцепится в факела. Держись, Румарчук…»

Но Бакутин «вцепился» пока в строительство нефтепровода, основные заботы по промыслу переложив на Лисицына. Тот не отнекивался, распоряжался, писал, звонил, просил, но ни с кем и ни за что не дрался, не подсовывал головы под удар, оставаясь все тем же, делая лишь то, что положено и возможно. Бакутин не раз попытался сбить главного инженера с излюбленной позиции, но у того всегда оказывались в заначке неоспоримые аргументы.

— Допустим, ты — прав, неуязвим, но делу-то от того разве легче? — негодовал Бакутин, припертый несокрушимыми доводами Лисицына.

— Мы — для дела? Отлично. Что же для нас? — искренне недоумевал Лисицын.

Не зная, как ответить, Бакутин сердился пуще прежнего, хватал слова без разбору и бил, не глядя, по самому больному. Лисицын выдвигал из глазниц черные стволы зрачков, вскидывал правую руку с оттопыренным указательным пальцем и вещал:

— Можно подумать, Константиныч, тебе двойной срок на земле отмерян. Замкнет ненароком сосудик, и осиротишь Турмаган…

И столько горечи, и укоризны, и осуждения было в этих или иных подобных словах, что Бакутин сбивался с наступательного тона либо продолжал разговор по-иному: спокойно и увещевательно. Иногда Лисицын вовсе не перечил, безмолвно отступал, сжимался, становился недосягаемым, оглушая и смиряя этим разъяренного Бакутина.

Рассудком Бакутин понимал железную правоту своего заместителя. Хочешь сохраниться — не лезь на рожон: стенку лбом не прошибешь, выше батьки не прыгнешь, себя не перескочишь… Все так. На собственном опыте убедился, своими боками прочувствовал… И сосудик может замкнуть, и клапан закупорить, и лопнуть что-нибудь незаменимое. Все так. И пора бы смириться, свыкнуться… Он смирял, сдерживал себя, но… не мог. Тогда наплывало раскаяние: зачем уступил? Почему попятился? Надо было… А как надо было? — оставалось безответным. Из той ситуации было только два выхода: лапки вверх либо вон из игры… Он выбрал первое. Стихийно. Отдышавшись, зализав раны, понял: инстинкт самосохранения сработал вовремя и верно. Оставалось накопить силы, обрести решимость, утвердиться и…

Как и прежде, проезжая мимо горящего газового факела, Бакутин хоть на минуту да останавливался подле и с фантастической околдованностью как на одушевленное, разумное существо глядел на ослепительно яркий, пышущий жаром, утробно и яро рокочущий гигантский столб пламени. Иногда Бакутин подходил к огню так близко, что начинало жечь лицо, першило в горле от раскаленного воздуха. Прикрывшись ладонями, сощурясь, он переступал и эту черту, делал еще несколько шагов к факелу и, попадая в поток раскаленного воздуха, задыхался, слеп и глох от блеска и рева беснующегося пламени. В эти мгновенья рискованной близости к факелу не раз подкатывало сумасшедшее желание: вдохнуть глубоко и кинуться в пламя. Усилием воли сдерживал себя, пятился, отходил в безопасную зону и отсюда подолгу мог неотрывно глядеть на буйство неукротимого пламени, которое ликовало, дразнило, надсмехалось и в зависимости от этого постоянно меняло свой облик, становясь то оранжевым, то красным, то белым. Уловив насмешку, Бакутин закипал яростью и грозился: «Горишь? Скоро уж…» А что скоро? — не договаривал. Сжимал кулаки, напружинивал мышцы, словно готовясь к поединку с огненным исполином. Иногда в этот миг его настигала мысль — острая, колючая. Еще неоформившаяся, недоношенная, невыращенная, она подплывет бесшумно, подденет, кольнет и сгинет. Кривясь и косоротясь, Бакутин матерился, загораясь жаждой отмщенья. «Еще поглядим… Померяемся… Хорошо смеется последний…» — бормотал он придушенно, свирепо тараща на огонь глаза, в которых отражалось ликующее пламя факела…