Выбрать главу

Заключительная речь Черкасова обошла стороной Шорина и замечание Данилы Жоха о приписках и подмазках, зато не пощадила Гизятуллова, «который превратил социалистическое соревнование в скачки с тотализатором».

Гизятуллов сопел, потел, елозил на стуле, еле справляясь с желанием вскочить, отшвырнуть пинком стул и уйти, хлобыстнув дверью. «Тихо. Тихо, — уговаривал себя Гизятуллов, — цыплят потом сосчитаем…» И во взгляде его все отчетливее проступала ненависть…

2

Сразу из горкома распаленный Фомин помчался на буровую. «Жми, Валя, жми», — подгонял он водителя, и тот «жал», прессуемый машиной воздух свистел и уркал за стеклами кабины. «Кто затеял? Докопался, раскрутил? Неужто Данила? Спросить бы… Потом…»

— Пот-том… Пот-том-м… Потом… — выдыхали пушечными ядрами проносившиеся навстречу краснобокие «Татры», зеленые КрАЗы, серые «Ураганы». Порой Фомину казалось, что он не в кабине «газика», а летит, загребая раскинутыми руками ветер, летит так быстро, что в ушах бурлит и клокочет распоротый воздух, а голова кружится от мельтешащих под ним предметов. Слабый голос инстинкта самосохранения выстукивал в виски: «Остановись. Отдохни. Остынь. Иначе…» Рассудок поддакивал: «Да-да. Надо успокоиться. Отойти чуток. Отвлечься…» Но сорвавшееся с привязи сердце перло таким бешеным головокружительным галопом, что болезненно разбухшие кровеносные сосуды еле пропускали через себя огненный, бунтующий поток…

Экспериментальные скоростные долота лежали у крылечка балка-конторы. Долотом называют роющую головку турбобура, схожую с кулаком, по краям которого крутятся несколько зубастых «шарошек», кои и бурят грунт, пробивая в земной тверди глубокий и узкий двухкилометровый ствол нефтяной скважины. От прочности и скорости вращения шарошек зависит и скорость проходки. Чем прочней долото, тем реже его менять, реже вынимать и вновь опускать в скважину километры бурильных труб, называемых «инструментом».

Фомин сразу приметил непривычную конфигурацию долота, более узкие и длинные резцы шарошек, подумал: «Наверное, и металл не тот», — и новый прилив обиды плеснул в голову жгучей болью. Еле сдержав стон, Фомин долго разгибался, пряча от буровиков искаженное болью лицо, трудно перевел дух, потер ладонью простреленный болью лоб. Поймав встревоженный взгляд помощника, вымученно улыбнулся. Сказал через силу:

— Занятные…

— Испробуем?

— Подымай инструмент. Кликнешь потом…

И пошел, неуверенно и робко, напряженный, натянутый, будто под ногами пружинила и качалась жердочка, кинутая через пропасть. Едва добрел до своей каморки, слабость подсекла колени. Опираясь рукой о стенку, дотащился до стула, плюхнулся на сиденье. Надо бы в постель, раскинуться, расслабиться, отдохнуть, но кровать была так немыслимо далеко, а в ногах — никакой силы, и боль удавкой обвила череп и стягивала, стягивала кольцо. Полушубок тяжелым панцирем давил на плечи, те прогибались, сминали грудную клетку, и тесно и больно в ней было сердцу. Стесненное дыхание не забирало в легкие нужное количество кислороду, каждый выдох сопровождался стоном. Сперва надо было освободиться от полушубка, потом… потом подняться и… и на постель.