Выбрать главу

За избой нарастал густой гул: толпа дошла до края деревни. Проклюнулись визгливые голоса гармошки. Отчетливый басок пропел за окном:

Ты разлука, шельма-скука, Расчужая сторона…

— Андреюшка мой! — крикнула молодуха. Она вскочила, оправила юбки и, кусая губы, толкнула дверь.

Глава четвертая

Прощальные дни пролетели угарно и бестолково. Перед самым отъездом мобилизованных Дорофей Дегтев поставил им ведро водки. Для почину сам выпил полный стакан и, совершенно не опьянев, прошелся вприсядку.

Солдаты знали, что Дорофею на войну не идти, у него была «счастливая грыжа». Угощение его и нарочитое веселье приняли хмуро: ведром водки Дегтев, похоже, откупиться хотел от собственной совести.

Выпив угощение, солдаты в последний раз пошли с песнями по Утевке. Толстый лавочник Степан Тимофеич вышел было на крыльцо, но маленький Павел Гончаров крикнул ему дурным, пьяным голосом:

— За твое брюхо помирать идем!

И лавочник трусливо убрался восвояси.

Наутро деревня провожала мобилизованных.

Длинная цепь подвод вытянулась по улице Кривуше. У изб мобилизованных толпился народ, ворота были тревожно распахнуты. Пестрые куры, кудахтая, вылетали из-под ног, ветер закручивал легкую пыль, из окон несло кислой сдобью прощальных лепешек.

Рыжеусый стражник на толстом мерине дважды проехал по улице.

— Выходи, выходи, — басил он, направляя мерина мордой прямо в раскрытые окна.

Стражник и мерин, оба ленивые и бесстрастные, должны были доставить новобранцев в город.

В избах мужики торопливо клали земные поклоны родителям, целовали иконы, гремели сундучками. В воротах останавливались, кланялись родному двору и один за другим, разбитые усталостью и хмелем, влезали в телеги.

— Рожоны вы мои-и! — гудела оглушительным басом старуха Федора, одинокая глухая вековуша.

Передняя подвода тронулась, и на ней в ту же минуту зазвенела гармошка с переборами:

Последний нонешний дене-о-чек…

Разноголосо заплакали, запричитали женщины.

Бородатый солдат отчаянно, крепко и неумело прижимал к себе грудного младенца — из пеленок высунулись крошечные розовые пятки.

— Куда ты его, задушишь! — повторяла простоволосая мать. Она шла рядом с подводой, настороженно вытянув руки.

Широко и сумрачно шагала беременная молодуха. Муж склонил к ней опухшее, расквашенное лицо:

— Телку береги. В случае — продашь. Пшеницу до колоса собери. Брательника на помощь крикни.

— Всякому до себя, — сурово сказала женщина.

Гармошка на передней подводе вдруг смолкла, песня оборвалась на полуслове.

— В степи играть буду, — буркнул Вавилка и посмотрел на мать пьяными, замученными глазами. — Не нагулялся я, мамка, не наигрался. В город приеду — стекла бить буду.

Семихватиха всплеснула руками:

— Что ты! Грех!

Девушки шли в сторонке пестрой стайкой. Они манерно распушили концы полушалков и поглядывали на молодых новобранцев с испугом и жалостью.

У одной из них уезжал жених. Она шла посередине — высокая и пышная девица в летах, наряженная с особой тщательностью в новое цветастое платье, которое приготовила, может быть, под венец. Невеста молчала, глядя прямо перед собою, и вдруг запела тонким, дрожащим голосом:

Не разливайся, мой тихий Дунай, Не потопляй зеленые луга…

Тут ее голос окреп и зазвенел:

Во тех лугах ходит белый олень, Белый олень, золотые рога…

Девушки переглянулись.

— На-ка, Елена свадебную запела.

— Страсть!

Про Елену говорили, что у нее изо рта «пропастью пахнет». Зубы у Елены редкие, острые, кошачьи. Она всегда старалась держать рот закрытым — дыхание у нее было гнилостное; по этой причине и засиделась в девках. Над ней смеялись парни, а теперь уезжал последний ее жених, молодой вдовец.

Бабы сбились по другую сторону обоза, среди них была и Авдотья. Когда приутихли первые крики и плач, Авдотья вышла вперед, низко поклонилась обозу и завела голос на причит:

Уж и куда, куда поезжали наши соколики родные От витого своего теплого гнездушка, от обидной своей семеюшки? Али плохо матушка кормила да нежила? Али плохо батюшка уму-разуму учил? Али степя стали да не широкие? Али темны леса стали да не густые? Али пшеничка выспела да не колосистая? Уж и припаду я, расступися, мать — сыра земля! Степь наша широкая да не стонет ли? Хлеба наши спелые да не клонятся ли? Соколики ясные, братушки! И на кого же вы нас, горьких, спокидаете? И на кого же вы полюшко оставляете? А чужая-то сторона не медом налита — Не медом налита да не сахаром принасыпана…