К солнцевосходу запал совсем ветер. Стихла тайга. В очаге весело горел огонь. В котле булькала вода. У краев сбивалась красная пена навара. Пахло упревающим мясом. Этэя надувала зоб.
Проснулся Бали, высунул голову из мешка, понюхал воздух.
— Этэя, нос сказывает мне: ты варишь птицу? Не врет ли он? Скажи.
— Варю, варю, дедушка. Рауль привез косачей.
— Рауль! Э-эко!.. Как я не слыхал, когда он пришел? И ветра нет. Ди-иво!
У Бали замигали красные вывернутые веки.
— Дедушка, ты будешь есть печенку?
— Печенку? Можно.
Бали облизал губы. Он сидел с выставленной к огню подживающей ступней. Его томило ожидание, когда проснется Рауль. Сильно хочется расспросить его о Гондогли. Пытался узнать у Этэи: сказала бы, да ничего не знает. Посылал ее за Саудом, тот намаялся, спит. Хотел будить Рауля, да стало жалко.
— Дедушка, а в теплом мешке спится лучше, чем на гулиуне! — услышал Бали звонкий голос Рауля. — Тут… пригрела маленько Этэя.
— Но-но! — покашлял Бали. — Сладок сок березы весной, хороша жена смолоду.
У Этэи блеснули и лукаво потупились глаза.
— Как твоя нога? Лучше?
— Нога ладно. Скоро побегу на лыжах, — засмеялся Бали. — Говори, как сходили? Маятно, нет?
— Немножко устали, но сходили неплохо. Собрали оленей, привезли турсуки, муку, седла, пальму, винтовку…
— Оленей сколько?
— Тридцать четыре. Одного дорогой заколол: хромал сильно. Мясо не бросил. Оленей нашли по пути на Гондогли. Паслись тут, на краю Дюлюшминского хребта. Они шли на вашу с Пэтэмой лыжню. Криво же вы ходили с Пэтэмой.
Бали грызло короедом желание спросить о брошенном чуме, но не поворачивался во рту язык, и Бали не задавал больше вопросов. Говорить о чуме — только сдирать с сердца свежую коросту. Да и чего нового о нем может сказать Рауль? О чуме Бали знает все сам. Недаром же ссутулились его плечи и согнулась шея под тяжелой головой.
Рауль же говорил обо всем, но о чуме молчал. Он просто не осмелился войти в него.
Закончив рассказ, Рауль вытряс из волос оленью шерсть и перевил их туго в косу. Пэтэма стерла со щек едкие, как пот, слезы.
На вершине чума солнце свило огненное гнездо…
6
Под Раулем с хрустом оседал снег. Зарывались в сыпучий пух лыжи. Шерстистыми мордочками бойко выныривали камысные носки. Под острой пальмой слетали на пути сучья, тонкие деревца. Быстро тянулась вперед кочевая тропа.
Рауль вел аргиш на свежие промысловые места. По следу ехала верхом Этэя со связкой вьючных оленей. За ней ехала в седле шустрая Пэтэма, за Пэтэмой качался на сильном олене Бали. Дальше вела свой маленький аргиш Дулькумо, за которой вслед, мелькая зеленью суконных штанов, гнал весь порожняк Сауд. Топко не было видно. Он еле передвигал лыжи и далеко отстал.
Топко надоело таскать свое тяжелое тело. Он ходит пешком с тех пор, как под ним не стали дюжить спины лучших быков. Он шел и жалел о том, что олень — не сохатый, а снег — не крепкий лед.
Аргиш остановился. Сгрудился порожняк. Сауд видел, как Пэтэма перекинула ногу через шею оленя и легко спрыгнула с седла.
— Тут станем чумищем, — сказал Рауль, бросив оленя.
И началась работа. Женщины отаптывали снег под жилище, развьючивали оленей и пускали их на копаницу.
Вечер грязнил восток. На стойбище пришел Топко.
— Вот и я! — прокряхтел он.
— Не опоздал, — засмеялся Рауль.
— В самый раз, — сказал вспотевший Топко. — Чум топится, баба на месте. Дулькумо-о! Стели постелю. Я, однако, устал.
Рауля давно забавляла вялость Топко. Раньше о ней он только слышал, теперь за две зимы совместных пере-кочевок достаточно сам насмотрелся на чудака. Топко вял, ленив, но он хорошо умеет делать берестяные лодки и лучше всех играет на кэнгипхэвуне[40]. Кэнгипхэвун у него всегда с собой. Летом, когда тепло, Топко ляжет на спину, зажмурит глаза и заиграет. Заслушаешься. Надо идти, да никуда от Топко не уйдешь, пока он не кончит. Потеряется у него олень, поиграет про него Топко и за-будет. Все у него просто. Смотришь — и горе ему не в горе. Живет он за спиной Дулькумо и Сауда. Парнишка рос в мать: заботливый, смышленый и быстрый, как соболь.
Поездка за оленями Бали и ожидание, когда заживут обмороженные ноги у старика-и девочки, отняли много промысловых дней. Скоро весь народ с пушниной откочует к русским купцам за покрутой[41]. С чем выйдет к ним Рауль, когда им добыто белок не полная сотня? А без пушнины стыдно показывать в деревню глаза. Придешь, русский друг тебя не заметит и языка у него не станет. А зашумишь белкой, рассыплешь искорки с черного соболька!.. И еда тебе, и вино тебе, и друг ты… Можно ли дальше сидеть в чуме?
Только оторвалась предрассветная чернота от земли, вблизи чума щелкнула винтовка. К ногам Рауля упала сбитая белка.
— Э, хоть бы один мне плохонький глаз! Не пустовали бы и наши турсуки с Пэтэмой, — пожаловался Бали Этэе.
С другой стороны, как бы на горе слепому, послышался выстрел Сауда.
Топко не спеша обматывал большие ноги мягко расчесанной осокой. Скоро он обуется, поест и выйдет в тайгу на охоту. Вечером поняга расскажет про его дневную удачу. Что торопиться?
Этэя, не разгибаясь, сидела на шкуре сохатого и острым скребочком дочищала густую, как мох, бурую шерсть. К весне у нее для подошв будет ноская лосина. Этэя продымит ее и вымнет в ручной мялке мягче хорошего трута.
Пэтэма готовила из сохатиных бабок для маленького Кордона игрушечный олений аргиш. Она мастерила крошечные турсучки и навьючивала их на костяшки. Бабки покороче изображали людей, которых она наряжала в людскую одежду. Нужно же кому-то кочевать на оленях!
Рауль немного запоздал. Он ходил в сторону за лиственничной гнилушкой. Утром ему попал в лесу беломякотный, нечервивый пенек. Сломил, жалко было бросить. Такого гнилья, когда потребуется на подстилку в зыбку ребенку, не скоро разыщешь. Пришел в чум, поел, отдохнул, захотелось поговорить. За день намолчался.
— Стрельбой сегодня сильно маялся, — рассказывал он про охоту. — Винтовка загрязнилась, бросала. Заряжу, прицелюсь — мимо! Насилу попаду. А тут белка сидит на вершинах. Мороз!
— Напрасно пули терял! — заметил на его жалобы Бали. — Винтовка — не дымоход. Вымыть ее надо было. Тупой пальмой — не рубка, грязным ружьем-не добыча. Маялся стрельбой из-за себя. Долго ли смыть в винтовке нагар?
— Как? Снегом? — перебил его Рауль.
— И не снегом. Помочился бы в ствол. Вода своя, не таять. Я так делал: помочусь, протру ружье шомполом, продую, высушу перед огнем бранку и стреляю без горя.
— А если к железу, дедушка, примерзнешь?.. Потом как?
— Эко! Сказал тоже. Ум-то где?
Всем стало смешно. Рауль сдернул прижимные железные кольца, вывернул хвостовый винт, отнял цевье и мыл ружье в медном котле. Он то всасывал в ствол воду, то выдувал. Щеки его то вваливались по-стариковски, то раздувались до блеска. Со дна котла клокотала кипуном черная муть.
В чуме Топко смолк разговор. Шлепнула дверная береста. Послышался скрип снега. К Раулю вошел Сауд. Глаза его остановились на ворохе беличьих шкурок.
— Рауль, ты добыл хорошо! Мы вместе с отцом не добыли столько.
— Вы не умеете искать белку.
— Может, — ответил весело Сауд и перевел глаза на Пэтэму. Он сел и любовался ее руками. Пэтэма училась обдирать белок. Морщась от напряжения, она вытаскивала зубами из хвоста тонкий, как прутик, костяк. Пэтэма не видела, что на щеке Сауда порядочная царапина.
— Ты чем это разорвал кожу? — спросила его Этэя.
— Сучком. Бегал за лисицей.
— Добыл? — Рауль отложил в сторону чистую винтовку.
— До-обыл! Куда уйдет? — похвастал Сауд. — Мать сушит шкуру.
— Это хорошо, — похвалил его Бали. — За лисицу русский даст турсук муки.
— Нет, дедушка, лисицу мне на ружье беречь надо. Завтра буду следить другую. Может, скраду.
41
Покрута — меновая торговля, получение эвенками товаров у купцов в обмен на пушнину. Эвенки до революции были известны под именем тунгусов. Купцы-обиралы, занимавшиеся покрутой, получили от народа позорную кличку тунгусников.