— Будем стрелять «мужиков», — сказал Сауд, поднимая винтовку.
Палец Пэтэмы поднял тяжелый курок. Малопулька метко плевала свинец. Разгоряченные самцы падали и влипали в снег.
Дерево оголело. Обеспокоенная белочка засновала по сучьям.
Остановилась, готовая прыгнуть, бежать… Ее пугали пустые сучья. Сауд медным шомполом вдавил в ствол пулю и положил конец томительным ожиданиям.
На солнце набежала туча. Нахмурилась тайга. В поисках новой веселой охоты Пэтэма двинулась за Саудом. Шорох лыж согнал с дерева маленького поползня.
Когда Сауд находил следующие брачные деревья, Пэтэма уже знала, с кого нужно начинать стрельбу. Она сама заряжала винтовку. Сама на зубах окатывала плохо отлитые пули, сама надевала на бранку пистоны. Только раз заметил Сауд, когда услышал, что при выстреле винтовка сдвоила:
— Дожимай плотнее к пороху пули: не будешь напрасно шомполом маять рук и стрелять мимо. Плотно пуля — не утечет из бранки порох. Порох в бранке — не осечется пистон.
Пэтэма все поняла. Какой славный Сауд! И говорит он не хуже дедушки. Как хорошо с ним! Почему он не дедушкин? Жили бы вместе.
Вдалеке синел хребет Голец. За ним падало солнце. Сауд повернул к чуму. Пэтэма с трудом тянулась за ним. Плечи оттягивала добыча, но она жалела, что так быстро кончился день.
После брошенного Этэей упрека, что Бали с Пэтэмой не особенно приятная ноша для Рауля, Бали отодвинулся подальше к шестам просторного чума и старался никому не мешать. Сам он не начинал разговоров с Этэей, она же про старика будто забыла. Молчит.
Все это началось с того вечера, когда Пэтэму позвал с собою на охоту Сауд, чтобы научить ее хоть немножко промышлять и этим помочь старику. С уходом Пэтэмы на промысел у Этэи не стало рук, которые забавляли Кордона и нянчились с Либгорик. Бали это знал. Он пытался заменить внучку, но слепота и возраст мешали ему лазить по чуму за озорливым Кордоном. За ним нужны ноги и глаза. Вон он вытянул из турсука цветистый платок и за конец тащит его по земле вокруг огня к деду. Платок вспыхнул, осталась от него узкая кайма с потускнелыми цветами на раздражение Этэи. Отчего Кордон заревел, Бали узнал только тогда, когда на крик в чум вбежала Этэя. Она выхватила из рук старика ребенка, нашлепала его и в лицо Бали швырнула остаток недоеденной огнем тряпки.
— Возьми себе, слепотье!..
Этэя нанесла в запальчивости много обид старику. На ругань пришла Дулькумо и пристыдила Этэю:
— Смотри, дедушка плачет. Что тебе скажет за это Рауль?
— Он ей, Дулькумо, купит новый платок, — ответил за Этэю Бали. — Нельзя бить глупых детей, когда они просят игрушку. Слепому умереть хорошо. Этэя не знает, что отец возил ее по тайге на оленях Богыди. Она была тогда чуть побольше Либгорик и не могла знать, что мать ее ела мое мясо и кормила Этэю грудью. Мяса мне было не жалко. Я многих людей кормил на веку. Я не мало добывал диких оленей. Ручных тоже хватало и на еду и на кочевки. Потом прошел мор, и олени, что оставил нам с Чирокчаной Микпанча, ушли в землю. Остался один десяток. Я молчу. Зачем стукать головешку, когда от нее летят, не зная куда, искры и жгут. Я терплю и радуюсь, что Пэтэма сама скоро будет держать чум. Весной она надерет бересты, сошьет покров, и не будем мы тогда мешать никому. Сауд научил Пэтэму белковать. В турсуках у ней лежит белки восемь десятков. Пройдет лето, осенью она станет покрепче на лыжи и будет помаленьку собирать бельчонку. Пропитаемся. Кочевать станем вместе. На что сердиться, Этэя? Дедушка Бали тебе может пригодиться. Будешь маяться опять, как с Либгорик, приду, помогу. Потерпи до лета, Этэя, потерпи!..
Этэя отвернулась. Она не хотела видеть укоряющих глаз Дулькумо. Этэе и так было не хорошо. Бали в ней пробудил стыд. Она хотела заплакать, вздыхала, но слезы не шли.
Дулькумо было тоже не по себе. Она не знала, что делать? Но, вспомнив, что над огнем у ней жарятся рябчики, ушла за ними. Этея не пошевелилась с места. Она видела исподлобья, что Бали, поджав ноги, сидел далеко от очага и, сгорбясь, о чем-то думал. Этэя не знала, что старик прикусил до боли язык и гонит от себя горькие воспоминания. Язык его деревенел. Зубы — легкая плашка, чтобы раздавить память.
Рябчики оказались готовыми. Дулькумо возвратилась с ними в чум Этэи. Мясо, может, чуточку развеселит.
— Давайте есть. Дедушка, на-ко! Этэя, бери скорее. Бери, жжет руки. Ай!..
К Этэе в колени упал в жирных блестках хорошо поджаренный рябчик. Дулькумо ужевывала желтую вкусную кожу. Бали же ел нехотя, лениво.
Вечером охотники принесли много пушнины и веселых рассказов. Топко выколупал из трещины на коре целую горсть запасенных птицей орехов. Орехи оказались гнилые, но Топко принес их в чум и для смеха угостил жену. Дулькумо раскусила прогоркший с зеленой пылью орех и плюнула Топко в глаза. Топко от этого было, не горько, смешно же стало всем.
Они вчетвером добыли шестьдесят четыре белки. Неполный десяток — дневная удача Топко. В поняжке Пэтэмы было привязано восемнадцать. Сауд выровнял с ней улов перед самым чумом и дал ей еще глухаря. У Рауля в поняге белку закрывала большая лисица. У ней затускла огнистость спины, потяжелел, смялся хвост и маленько «приплакали глаза». Худая шкура. Убил сгоряча, принес рыжую так, напоказ.
— Красные птицы прикочевали, — рассказывал Рауль. — Галок стало много. Бурундук вылез.
— Бурундук? — переспросил Бали. — Бурундук вылез, медведю не лежать. Капнет снежница — бросит берлогу. Эко, бурундук! Неплохо бы нам успеть до мокра стать на весновку. Замокрйт, настынет наст[58], изрежешь в кровь у оленей ноги и никуда не уйдешь. Теперь надо смекать, где лучше завесновать, оттуда погонять по насту сохатых. Поводливый сохатого хорошо гонит. Поставит и кре-епко держит. Медведя не боится, но не следит. Возьмет в вид — посадит. Сын из-под него добывал медведишек.
— Мой кобель-соболятник — маленько слышит сохатого, белку ищет худо, за колонком идет, как за мясом, у Топко собака гонит белку только верховую. А на глухарей, косача!.. Лучше собаки я не видел.
Рауль говорил об осеннем, поголу, промысле горной птицы под лайку. Бали разрезал припухшее брюхо ободранной Пэтэмой белки и пальцем прощупывал в кишечке, как дробинки, зародыши.
Сауд лежал на хвое. Он крутил в руках трубочку и глядел, как мать теребила с глухариных крыльев крепкое перо. Сизая шея, что свешивалась с ее коленей, напоминала ему черную косу Пэтэмы. На солнце она так же сизеет.
«Да, у Пэтэмы неплохая коса!»
Тайга куталась в голубой завечерок. Окрестные кочевья трогались за весенней покрутой в деревни.
11
По окованной торосами величественной Ангаре тянул ветер-поземка. Он бился о ледяные стояки, точил их до зеркального блеска, взмывал кверху и закручивался в жиденькие снежные вихорьки.
Осип Васильевич Калмаков сидел в березовом кресле и через стекла двойных рам следил за весенним ветром. Квадратным камнем упер он в широкую грудь тупой подбородок, передумывая вчерашние расчеты.
— Нет, это не пустой ветер-поземка, а настоящее дело!.. — подвел он итог своим размышлениям.
По заназьменной улице села Панчина скакали воробьи. На борту перевернутой вдоль взвоза лодки сидела сорока. Под берегом на снегу перелетал табунок подорожников. Они только на днях появились. С крыш домов висели натеком ледяные свечи.
Из переулка на берег вылетела стая собак, рассыпалась и мигом сомкнулась в сплошной пестрый клубок. Калмаков прислонился к переплету рамы. Он видел, как из самой середины рыжим клоком взвился кобель и короткими рывками бросал на землю собак. Минута — и по расчищенному пути рыжий шел смело, куда ему было нужно.
— Хорош, псина. Хорош! Ты послужил мне добрым примером! — усмехнулся Калмаков и крикнул: — Егорка!