Только легли, Осип Васильич, — оправдывался Пушкиных. — С зари-то намахались. Кусок в рот не полез, голодом свалились. Да еще комар задавил. Духота в сетках. Обезглазили от пота… А ты нам: «Долги засыпаем!»
— Языковат ты, Митька! Зубы часто показываешь. На руки, однако, больше плюешь, чем топором машешь.
Пушкиных готов был за всех отлаять Калмакова. Но тот вовремя заметил, что сонные глаза Митьки начали зло просыпаться, и поспешил замаслить артель:
— Там дальше, ребятушки, пойдете борами, — сказал он. — Лес редкий без валежнику, земля чистая, сухая. Будет не работа, а отдых. Только через ручьи просеку и придется вести. Ручьи не топки. К самой Катанге от Индуконского бора хватите немного впросырь[79] местечка.
— И много болота?
— Пустяк: верст семь. Но так и быть: за болота после кончин дороги ставлю по бутылке на рыло.
— Нет, Осип Васильевич, пару ведерок.
— Не поскупись.
— Не порти гулянки.
— Чего, мужики, галдите? — вклинился Пушкиных. — Увидит, какое мы ему зимовейко на Абгане доспели, о такой злыдне и думать не станет. На Катанге тоже срубим не лавку, а настоящую горницу.
— Ха-ха! Но за горницу прибавить придется.
Калмаков тронул лошадь просекой новой дороги.
— Торопитесь! Недельки через три приеду на «горницу» сам!
— Приезжай, приезжай, Осип Васильич! — Но когда отъехал, кинул кто-то вслед тихо: — А бы ты сдохла, скотина!
…И повалилась артель на землю в волосяных сетках, как в намордниках, досыпать короткую ночь. Свернулся комочком Шилькичин. Утром он вернется в чум и станет кочевать помаленьку с семьей в сторону Катанги к будущей лавке. Над скошенным усталостью людским лежбищем выли надоедливым гудом комары.
Егорка вслед Калмакову скулил проголосную песнь: Кырша по воду поехал, Кырша за угол задел.
Хлестала низовка[80]. Трепался по берегам гибкий тальник. Завернулись наизнанку белесые листья, стоном стонала тайга. На прямых плесах задралась поперечная водяная стружка, и по всей Ангаре рассыпался вал-беляк.
Низовка началась на свету легким ветром-зорянкой. Захлюпал в порубни илимок мелкий валок и разбудил лоцмана Пронячьих Василия. Василий взбудоражил команду тягольщиков. Повскакали все на ноги и, не евши, оттолкнули шестами носы илимок. Налились вздернутые паруса, и гусем одна за другой потянулись до отказа груженые лодки. С разбойным посвистом, гиком встречала команда ветер-зоряну:
— Ээ, матушка, растянись!
— Помоги горемыкам маленько!
— Дыхни!
— Фьють! Фьють!
Просьбы и свист не помогли. Зорянка запала. Ослабли паруса. Илимки потащило течением назад. Долго не теряли веры, что матушка-низовка выручит их. Наконец, выругались, растянули ходовые бечевки, влезли в берестяные лямки и живым частоколом зашагали по берегу вверх от Качановской шиверы к Богучанской заимке. До чая для размина отекших ног каждое утро они делали порцию по три версты. В илимках, побитых о подводные камни, копилась вода. Водоливы плоскими осиновыми плицами отчерпывали воду. Лоцмана из-за отлогих крыш следили за стрежью вод. Скрипели на деревянных шпилях ходовые рули.
Передовой тягольщик — «шишка» — поглядывал на берег с глубоким пристоем, чтобы сделать привал на еду. Вдруг заюлили на мачтах флюгарки, и снова по берегам забелели взлохмаченные ветром гибкие тальники.
— Никак низова дышит! — Пронячьих оглядел горизонт, воду.
Тугой глянец затемнил вихорек. Из-за таежных гор вдогонку илимок по небу бежал обрывок тучки.
— Балует! Эк ведь морока-то[81] в небе как заиграла? Бегут!..
Пронячьих обходил илимкой каменный мысок. Илим-ка легла в стрежь. Надулась потуже бечева, покрепче обняли грудь и руки тяголыциков широкие лямки. Флюгарка повернулась по пути ветра. Ряби по реке стало больше.
— Отдай бечеву! Живо на лодку. Матушка-низова идет!
Отстегнуты лямки, заработали на кормах вьюшки, бежали на них через блок свободные бечевы. Голодные люди забыли про утренний чай. Бег, шлепотня торопливой посадки.
Надулась плотная даба парусов синими пузырями. Зажурчали рули. Излукие носы илимок мяли под себя воду, тупые кормы тащили ее за собой.
— Не лезь в парус! Не загораживай ветер. Вались речнее! — кричал Василий задним илимкам.
Построилась лестница синих заслонов. Разгулялись, ожили сонные лица тягольщиков. Все они на крышах молят низовку:
— Эй, матушка-а! Ты хоть нас выручай стать к сроку в Панчину.
Ермил — хозяйский сынок — потягивается под ушканьим одеялом и засыпает снова в корме на топчане.
— Дюзгай, дура! Ну, крепче!..
Далекая чернева настигла илимки, попробовала добротность дабовых полотнищ. По кормовой стенке перебежал с треском канат. На правеже у руля стало мало двоих человек. Замелькал на берегах лес. Выровнялась с кормами волна.
Промелькнул заимский остров, бежала навстречу сопка Копна.
— Вот это, паря, ветер! Вот это поддает! А взади-то! Хуу! Какая жабина прется!
Пронячьих коротко оглянулся и крикнул:
— На полпаруса!.. На палубы с носу нашивай плахи! Зальет!..
Молчание. Ни гика, ни просительного выкрика к «матушке-низовке». Она и так остервенела. Вал выше бортов. Нос разваливает его на стороны, а за кормой он взбуривает горой. Лопни парус — и не подняться илимке из ямы. Волны накроют.
— Вода через уключины!
— Черпай!.. Шей плахи!.. Парус на четверть!..
— Не глазопучь!..
У задней илимки опасный крен. Что такое? Гольтявская сопка заслонила и паруса, и дали, и бурю. Передышка всему. Мельче, гуще и без бели волна. Выше поднялся над водой борт илимки, ровнее стало движение. Идут на полный парус. Потянуло к еде. Жуют хлеб в припивку с ангарской водой. Выше деревни Гольтявиной на илимках снижают паруса и постепенно входят в бойкое подпорожье. Частые подводные камни, быстрина и вал затруднили ход лодок. На глаз видно, что посудины лезут на водяной свал. Левый берег оборвался утесом с гранитной осыпью темно-серых глыб до самой реки.
Вот каменная глыба «Седелке», вот и ледяной натек купоросного цвета в высоту бортового обрыва, вот и знакомое ущелье реки Муры, что врезалось устьем в самый Мурский порог, вот и камень при устье ее с похабной надписью про народные обычаи бузыканцев отдавить гостю на ночь жену или взрослую дочь в знак особого гостеприимства. Вот и легендарная тропинка по каменному гребешку к вершинам гранитных зубцов, к сказочным кладам разбойника Орлова, вот и Еланцы — притон богоявленной иконы…
Ширится ущелье, и на отстой в тихую Муру из-под порожья вбегают друг за другом илимки. Падают заплатами с мачт паруса. Причал. Порог месит, зыбает воду, ревет ревом всех таежных зверей. Он дик, силен, вечно хмельной богатырь-гулеван!..
Кашевары варили чай на обед. Остальная команда переплавляла через Муру подъемную снасть и в помощь к ней полуснасть — межеумок. Отцовским глазом с руками в карманах в гимназической форме за всем следил жидкоспинный Ермил Калмаков.
— Как думаешь, Ермил Осич, порог ладный? Не погнием? — шутит лоцман Пронячьих.
Ермил смотрит в седую пучину с заботой об отцовском добре. Он не знает, что ответить.
«Хорошо ли решил Василий подниматься по дальним воротам? Не лучше ли идти бережными?»
— Я подхожу к твоему, Вася, мнению, — соображал по своему сухопарый Сизых Филипп. — Речной ход ва-лист, но он прямой и глубокий. Только хватит ли нашей силы тянуть? Там ведь злев с огня! А злев всему порогу голова.
Все бросили глаза на бугристый, крутой перегиб Ангары.
— Войдет илимка в злев и присохнет. Что тогда? Глаза вылупай!..
— Хэ! С песней выдернут. Двадцать шесть мужиков и все — от тюрьмы угол. Жилы порвут, а не сдадут… Рыскнем! Быват, не изубытим хозяина.
Голубые глаза Пронячьих блеснули внутренним жаром, отвагой. Сизых поправил подсчет сил.