Этот эпизод, приведший публику в полный восторг, был описан Бомарше в четвертом мемуаре (всего их, посвященных делу Гёзмана, было шесть). Этот мемуар появился в январе 1774 года, когда Бомарше, воспользовавшись своей популярностью, добился возобновления постановки «Евгении» на сцене «Комеди Франсез» и когда при содействии супруги дофина Марии Антуанетты вновь начались репетиции «Севильского цирюльника».
Из всех мемуаров Бомарше четвертый снискал наибольший успех; только в первые три дня после его выхода было продано шесть тысяч экземпляров. И спустя два века это произведение занимает достойное место в сатирической литературе; начинается оно воззванием к Богу, которое цитируется и по сей день:
«Если бы Верховное существо, которое наблюдает за всем, вдруг обратилось бы ко мне с такими речами: „Я тот, кто создал все сущее; без меня тебя бы не существовало; я одарил тебя крепким и здоровым телом; я вложил в него самую деятельную душу; ты знаешь, с какой щедростью я наделил чувствительностью и веселостью твой характер; но при этом я вижу, что ты, переполненный радостью от возможности мыслить и чувствовать, был бы чересчур счастлив, если бы какое-нибудь горе не нарушило твоего благополучия, а посему на тебя обрушатся неисчислимые бедствия, тебя будут рвать в клочья тысячи врагов, ты лишишься свободы, состояния; ты будешь обвинен в хищениях, мошенничестве, подлоге, обмане и клевете; ты будешь страдать от позора под бременем уголовного процесса; твоя жизнь станет предметом нелепейших толков, а общественное мнение будет долго колебаться на твой счет…“ Я бы пал перед ним ниц и ответил бы: „О Верховное существо, я обязан тебе счастьем своего существования, тем, что я мыслю и чувствую; если мне предначертано, что я должен подвергнуться всем превратностям судьбы, которые ты неумолимо предрекаешь мне, дай мне силы противостоять им, и, несмотря на все горести, я не перестану возносить хвалу тебе. Если мои несчастья должны начаться с неожиданных нападок на меня жадного наследника, отказывающегося удовлетворить законное требование вернуть долг, подкрепленное документом, который основывается на взаимном уважении и доверии двух договаривающихся сторон, сделай так, чтобы моим противником был алчный человек, чья скупость известна всем; пусть он окажется таким неловким, что выставит напоказ свою связь с моими врагами, и пусть он, ослепленный ненавистью и совсем потерявший голову, обвинит меня во всех грехах…
Если в ходе этого процесса на меня поступит донос в парламент, что я намеревался подкупить неподкупного судью и опорочить непорочного человека, то, Всемогущее провидение, сделай так, чтобы доносчик был не слишком умен, пусть сам он окажется замешанным во лжи и подлоге; и если он возьмет себе сообщницу, то пусть это будет бестолковая женщина, которая на допросах будет сбиваться, признаваться в содеянном, а потом отказываться от своих признаний и вновь к ним возвращаться“. Такова была бы моя страстная мольба; и если бы все это было бы мне даровано, ободренный столь великой ко мне благосклонностью, я добавил бы: „Божественное милосердие! Если судьбою предначертано, чтобы в это дело вмешался некий человек со стороны, пусть им будет Марен: если этот посторонний должен будет подкупить свидетеля, то осмелюсь просить, чтобы этот второй оказался путаником и безвольным хвастуном, и пусть им будет Бертран. И если какой-нибудь незадачливый автор должен будет однажды выступить в роли советника в этой достойной миссии, пусть им будет Бакуляр“».
Из трех авторов, выпустивших против Бомарше мемуары, больше всех досталось от него Марену, что было с восторгом встречено публикой, так как у редактора «Газетт де Франс» и главного цензора было достаточно врагов; все только и делали, что цитировали посвященные ему уморительные строки, на всю жизнь сделавшие его посмешищем, а прожил он аж восемьдесят девять лет:
«Ах, господин Марен, как далеки те счастливые времена, когда вы, с выбритым теменем и непокрытой головой, в льняном эфоде — символе вашей невинности, восхищали всю Сиоту своей прелестной игрой на органе или чистыми трелями своего голоса на хорах. С той поры он сильно изменился, наш Марен! Вы посмотрите только, как зло овладевает человеком и разрастается, если его не пресечь вовремя. Тот Марен, для которого высшим наслаждением было: „В алтарь викарию порой передавать дары иль соль“, — сбрасывает детскую курточку и башмаки и одним прыжком из органиста превращается в учителя, затем в цензора, секретаря и, наконец, газетчика; и вот уж мой Марен, засучив рукава по самый локоть, вылавливает зло в мутной воде, во всеуслышание рассуждает о нем сколько хочет, а исподтишка причиняет его сколько может. Одной рукой он создает репутации, другой — развенчивает их: цензура, иностранные газеты, новости рукописные, изустные и печатные, крупные газеты, маленькие листки, письма подлинные, вымышленные, подложные, подметные и пр. и пр., еще четыре страницы этих и пр. — все идет в ход. Красноречивый писатель, правдолюбивый газетчик, талантливый цензор, поденщик-памфлетист, когда он идет вперед, то ползет как змея; когда карабкается вверх, то шлепается как жаба. Словом, крадучись, карабкаясь, где прыжками, где скачками, но неизменно ползком, неизменно на брюхе, он достиг такого положения, что в наши дни мы наблюдаем, как этот корсар торжественно направляется в карете, запряженной четверкой лошадей, в Версаль. В качестве герба на дверцах его кареты — щит в форме органа, на алом фоне которого Слава с подрезанными крыльями и опущенной головой что-то хрипит в свою морскую[9] трубу и топчет искаженное отвращением лицо, изображающее Европу; все это обвито короткой сутаной, подбитой газетами, и увенчано квадратной шапочкой с надписью поверху: Ques-a-co?[10] Марен».