Шум неприличный рос, и тут из перехода от Шатёрной палаты выступили рынды[114] с серебряными топориками. Голоса смолкли. Как обрезало их. Взоры обратились к входившей в палату царской семье. Темновато было в палате — не то свечей мало зажгли, не то снег верхние окна забил, — ан разглядели думные: царь, войдя, глазами палату разом окинул и, показалось, каждому в лицо заглянул. Да так, что многим, кричавшим с особым задором, захотелось назад отступить, спрятаться за спины. И оттого движение в палате случилось, хотя ни один и шагу не посмел сделать. Но всё же колыхнулись собравшиеся думные и вновь замерли. Странное это было движение. Словно волна по палате прокатилась, да только вот объявилось в ней примечательное: ежели думные были волной, а царь берегом, то волне бы к берегу и стремиться, а тут иное вышло. Волна-то от берега откатилась, а назад не прихлынула.
Так и стояли думные, и ещё большая тишина сгустилась меж ставшими вдруг до удивления тесными стенами палаты.
Царь Борис, в нерешительности или раздумье задержав на мгновение шаг, качнулся и подошёл под благословение патриарха. Склонился над рукой Иова. Из-под парчи проступили у царя лопатки. Худ был. Не дороден. И здесь как-то уж очень это обозначилось. В царёву спину десятки глаз впились. За царями на Руси каждый своё примечает и каждый же всему своё толкование даёт. И когда один говорит: «То добре», иной скажет: «Нет, такое не годится». Царю слово молвить, чтобы всем угодить, редко удаётся. А царю Борису в сей миг, видно, всё одно было, кто и что скажет. Другое заботило, а иначе бы он спиной — в такое-то время и спиной! — не повернулся. Он всегда каждый шаг выверял, но здесь промашка вышла. Склонились над рукой патриарха царица и царские дети. И тут все услышали, как Иов всхлипнул. Слабо, по-детски. Но перемог, видно, себя, смолк. Ан всхлип этот болезненной нотой вспорхнул над головами и словно повис в воздухе — не то укором, не то угрозой, а быть может, предостережением. Каждый понимал по-своему. Но и так можно было об том сказать: патриарх укорял напуганных, грозил легкодумным и предостерегал всех, угадывая, что время пришло думать не о своём, но государском. Царь опустился на трон и взмахнул рукой думному дворянину Игнатию Татищеву. Тот выступил вперёд и, близко поднеся к лицу, начал читать наспех составленную грамоту о воровском нарушении рубежей российских, о взятии вором Отрепьевым Монастыревского острога.
Всё время, пока читал дьяк грамоту, со своей лавки внимательно вглядывался в царя боярин Василий.
Борис, однако, неосторожных шагов более не делал. Лицо его было бесстрастно. Руки покойно лежали на подлокотниках трона, ноги упирались в подставленную скамеечку. И как ни опытен был боярин Шуйский, но ничто ему не сказало о царёвых думах. А боярин многое хотел увидеть и многое вызнать. Ан вот нет. Не пришлось.
Шуйский перевёл глаза на царицу. И здесь преуспел. Даже усмешка в глазах промелькнула, недобрый огонёк в глубине их зажёгся, но да тут же и погас. Понимал боярин: не время и не место выказывать своё.
А лицо царицы было скорбно, и об том говорили непривычно сжатые губы, морщины у рта, которые раньше не примечались. И особенно руки поразили боярина. Царица, держа на коленях знакомые Шуйскому чётки, вслед за словами думного дворянина, всё читавшего и читавшего грамоту, толчками, неровно, с какой-то непонятной поспешностью переводила янтарные зёрна. Бледные, тонкие пальцы схватывали жёлтые камушки и перебрасывали, перебрасывали по шёлковому шнуру. И опять схватывали и проталкивали вперёд. Движению этому, казалось, не было конца. Что взволновало её, всегда уверенную и властную дочь Малюты Скуратова? Кровь-то у царицы была на густом замешена. Отца царицы Марии трудно было разволновать — он сам кого хочешь растревожить мог. А вот царицыны пальцы летели, летели, перебирая жёлтый янтарь. У боярина в мыслях поговорочка выскочила: «Где пичужка ни летала, а наших рук не миновала». Боярин сказал про себя: «Так-так, однако…»
Взглянул на детей царских.
Лицо царевича Фёдора было оживлённо, и он с интересом скользил взглядом по палате. Ничто не выдавало в нём тревоги и озабоченности. Это было здоровое, молодое лицо счастливо рождённого в царской семье дитяти. Ему только что минуло шестнадцать лет, и он был выражением беззаботности, лёгкости, жизнерадостности прекрасных юных годков. Написанная на лице царевича молодая безмятежность тоже вызвала в мыслях боярина удовлетворение: «Так-так…»