Но представим, однако, что мы живем, скажем, в сталинском СССР, причем не в лагере, а, так сказать, на воле. Достаточно ли это для счастья и вообще для прославления Всемогущего? И кого таковым считать – Бога или Сталина?
Вне требовательности, вне самостоянья (пушкинское слово!), вне установки на независимость от идолов, выдающих себя за богов, жизнь человеческая неполна. Дело не в противопоставлении бытия небытию, а в сопоставлении двух образов бытия – достойного человека и недостойного. То есть – в очередной раз – мы понимаем, что как ни будь красива та или иная истина, она мало утешает, если ей не противопоставить нечто обратное по смыслу. На плоскости политики это консерватизм и либерализм – реалистическая подкладка красивых моральных апофегм благодарности и независимости. «Истина партийна», говорили большевики. Чушь: истина по крайней мере двухпартийна.
Радио Свобода © 2013 RFE/RL, Inc. | Все права защищены.
Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/457797.html
* * *
[Кафка и Чернышевский: разность эпох]
В июле исполнилось 125 лет со дня рождения Кафки и 180 лет со дня рождения Чернышевского. Общего у этих двух писателей на первый взгляд нет и быть не может. Франц Кафка — гениальный писатель, классик двадцатого века, человек, которому место рядом с Достоевским, не меньше. В ставшей канонической троице классиков двадцатого века Пруст и Джойс не столь значительны, как Франц Кафка, и можно понять и объяснить почему.
Марсель Пруст — в сущности, писатель девятнадцатого века, он сгущает до последней концентрации столь свойственный этому буржуазному веку психологизм — и в то же время переводит оный на какой-то уже микроскопический уровень. Еще одна безусловная привязка Пруста — эстетизм так называемого «конца века» — девятнадцатого века, естественно.
Пруст — это, так сказать, стиль модерн — в том смысле, в каком употреблялось это слово в конце века, а не в том, как стали говорить позднее, называя модерном всё новое в искусстве двадцатого века. Гостиница «Астория» в Петербурге — вот стиль модерн в тогдашнем смысле. Я бы различал понятия модерн и авангард, и Джеймс Джойс, конечно, — авангард. Его игры с языком уже не те, что у Пруста: Пруст вызывает представление об изысканных салонах, а Джойс — о пивной, где играет или мог бы играть в бильярд Маяковский. Джойс — это коллоидальная химия (было сравнение), а Джойс — уже ядерная физика, разложение атома.
Чем отличается от них третий — Кафка? Самое странное в нем, что он пишет просто, он, в отличие от Пруста и Джойса, писатель «неязыковой», не стилем берет. Он вообще не эстет, в отличие опять же от Пруста и Джойса, он на таком уровне писательского и человеческого величия, когда уже не думается о литературе как форме искусства. Повернется ли язык назвать эстетами Толстого или Достоевского, хотя каждый из них обладал своей художественной системой?
Кафка — писатель не языка, а ситуаций, впервые им придуманных, изобретенных, выведенных на свет из каких-то темных, иррациональных, сновиденческих глубин. Самое ходовое слово о Кафке — абсурдист. Там, где абсурд отступает, там Кафка делается неинтересным; признаюсь, что я никак не могу одолеть его «Америку» (впрочем, надежды не теряю). Язык Кафки удивительно прост, можно сказать, протоколен, хотя иногда он нагромождает периоды, и в этих периодах, в этой словесной вязи долженствует застрять сюжет. Тайный умысел Кафки — не кончать, писать бесконечно, потому что в его художественном пространстве нет времени, мир Кафки — мучительный кругооборот, из него нет выхода, и это ужасно. Можно указать в современном русском искусстве на одно произведение, похожее на Кафку, — это фильм Алексея Германа «Хрусталев, машину!». Внешнее окончание романа «Процесс» — не обязательно, так и должен был тянуться этот процесс без конца. Второй роман — «Замок» — не окончен, хотя сохранился план окончания, и судя по этому плану, конец был близок, Кафка не дописал немногое. Но лучше вот так: тянуть, и тянуть, и тянуть — а потом оборвать на полуслове, вне какого-либо сюжетного или, того хуже, интеллектуального вывода. Вывода нет, выхода нет, мир Кафки — лабиринт, причем не особенно и кошмарный — что самое страшное.
Мне могут возразить: как это — не страшный Кафка! А «В исправительной колонии»? А тот же «Процесс», где Иозефа К. всё-таки убивают? И вот тут я приведу высказывание Курта Тухольского — в начале века очень известного литератора, которого потом нацисты преследовали:
Значительность этого произведения столь велика, искусство автора столь совершенно, что бросает вызов всем определениям и ярлыкам. Конечно, это не аллегория, но нечто совершенно иное. Офицер в исправительной колонии разъясняет механизм действия пыточной машины, комментируя с педантичностью эксперта всякую судорогу пытаемого. Однако он не жесток и не безжалостен, он являет собой нечто худшее: аморальность. Офицер не палач и не садист. Его восторг перед зрелищем шестичасовых страданий жертвы просто-напросто демонстрирует безграничное, рабское поклонение аппарату, который он называет справедливостью и который на самом деле — власть. Власть без границ. В восторг приводит именно эта беспредельность власти, ее несвязанность какими-либо ограничениями. Тот факт, что казнь остановилась до истечения шестичасового срока, не значит чьего-либо вмешательства — закона или человеческого протеста: просто-напросто запчасти машины оказались бракованными. И всё это рассказано с невероятной сдержанностью, с холодным отстранением. Не спрашивайте, что это значит. Это ничего не значит. Может быть, это даже не о нашем времени. Это совершенно безвредно. Безвредно, как Клейст.