Выбрать главу

Такого рода мировоззрение не могло иметь успеха в условиях тогдашней шумной перестройки — великих реформ Александра Второго. Это, в общем, и понятно: не до эстетики было, когда пошло трещать государственное здание и все его застоявшиеся структуры. Нигилистов с Добролюбовыми можно понять. Но ведь и у Аполлона Григорьева была своя правота — отстоявшаяся со временем и приобретшая достоинство дорогого вина.

Вот что писал он однажды в частном письме:

Пока не пройдут Добролюбовы, честному и уважающему свою мысль писателю нельзя литераторствовать, потому что негде, потому что всюду гонят истину, а обличать «тушинцев» (то есть интеллигентских либералов) совершенно бесполезно. Лично им это как в стене горох. А публика тоже вся на их стороне.

Гласность, свобода — всё это, в сущности, для меня слова, слова, бьющие только слух, слова вздорные, бессодержательные… Самая простая вещь — что я решительно один, без всякого знамени. Славянофильство также не признало и не признает меня своим — да я и не хотел никогда этого признания…

Есть вопрос и глубже и обширнее по своему значению всех наших вопросов — и вопроса (каков цинизм?) о крепостном состоянии и вопроса (о, ужас!) о политической свободе. Это вопрос о нашей умственной и нравственной самостоятельности.

Процитировавший эти слова Блок добавляет:

Он не «бичевал» никогда «темных царств», а боролся с ними; он понимал, что смысл слова «темное царство» — глубок, а не поверхностен (смысл не бытовой, не гражданский только). «Темное царство» широко раскинулось в собственной душе Григорьева; борьба с темною силой была для него, как для всякого художника (не дилетанта), — борьба с самим собой.

Зная, как окончилась жизнь Аполлона Григорьева, можно сказать, что он этой борьбы — с собой — не выдержал, не победил себя. Но ведь и о самом Блоке так не скажешь; правда, он в самой гибели своей создал великое творение искусства — «Двенадцать»; но если поэзии прибыло, то жизни отнюдь не помогло. «Наша умственная и нравственная самостоятельность», о которой беспокоился Григорьев, вылилась в такие формы, в которых уже и самостоятельности не хочется — а чего-нибудь попроще, чего-нибудь по европейскому шаблону.

«Своей» Европы, «на свой салтык», как говорил Герцен, в России не получалось. Вернее сказать, «свой салтык» и не мог быть Европой, а разве что Евразией.

Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/446210.html

* * *

[Русский европеец Николай Некрасов] - [Радио Свобода © 2013]

Николай Алексеевич Некрасов (1821—1877) — поэт, оказавший ни с чем не сравнимое воздействие на советскую поэзию — именно на советскую в гораздо большей степени, чем на русскую, хотя и тут его инспирации были очень значительны (вспомним Блока и Андрея Белого). И тут дело вовсе не в поверхностном идеологическом сходстве: Некрасов, мол, был певцом народного страдания, а советская власть такую программу — облегчения народных бед — приняла и как бы выполняла. Нет, тут дело не в идеологии, а в чем-то более значительном. Русская жизнь действительно стала меняться, и очень резко, во времена Некрасова, причем меняться сразу во множестве отношений; Некрасов был одновременно продуктом этих резких сдвигов — и носителем таковых: и причиной, и следствием сразу.

Начать надо всё-таки с эстетики — ведь Некрасов поэт. Правда, присяжные эстеты пытались Некрасова умалить и вообще отказать ему в звании поэта. Наиболее известны слова Тургенева: «В стихах Некрасова поэзия не ночевала». Но позднее разобрались, что Некрасов изменил саму поэзию — для того, чтобы ее сохранить, не лишить читателя. Об этом есть основополагающая работа Б.М.Эйхенбаума, написанная в 1922 году. Поэзия умерла в руках пушкинских эпигонов, стала набором условно «поэтических» стандартов, мертвым складом всяческих клише. Поэтический язык перестал восприниматься, потому что сделался слишком гладок, не задевал внимания. Надо было дать поэзии новый звук, новую лексику, новую интонацию. И Некрасов сделал это: его стихи стали читать, он стал поэтом всячески популярным, проще сказать народным, национальным, явлением того же масштаба, что Пушкин и Лермонтов, и как раз об этом сказал Достоевский на его могиле. В отчет на что, как известно, из толпы раздались крики: «Выше! Выше!»