Выбрать главу

САД 

За этот ад,

За этот бред,

Пошли мне сад

На старость лет. 

На старость лет,

На старость бед:

Рабочих — лет,

Горбатых — лет... 

На старость лет

Собачьих — клад:

Горячих лет —

Прохладный сад... 

Для беглеца

Мне сад пошли:

Без ни-лица,

Без ни-души! 

Сад: ни шажка!

Сад: ни глазка!

Сад: ни смешка!

Сад: ни свистка! 

Без ни-ушка

Мне сад пошли:

Без ни-душка!

Без ни-души! 

Скажи: довольно муки — на

Сад — одинокий, как сама.

(Но около и Сам не стань!)

— Сад, одинокий, как ты Сам.

Такой мне сад на старость лет...

— Тот сад? А может быть — тот свет?

На старость лет моих пошли —

На отпущение души. 

1 сентября 1934

У Цветаева есть вещь под названием «Поэма воздуха» — очень сложное, что называется, энигматическое сочинение, поводом к которому был первый перелет Чарльза Линдберга через Атлантический океан. Там у нее несколько воздухов, несколько небес, и каждое раскрывает какую-то новую внеземную, внетелесную даль. И в то же время эти стихи можно понять как описание предсмертных мучений самоубийцы, залезающего в петлю. Вот такова Цветаева — поэт, не оставляющий малейшей возможности какого бы то ни было лирического утешения. В том саду, о котором она просила Бога, даже цветов нет: это космическая пустота, последнее Ничто. Если хотите — мир до Творения.

Очень важно и в высшей степени характерно, что в разговоре о Цветаевой совершенно невозможно произнести слово «поэтесса». Ей никак не идет это слово — она поэт. То есть опять же фиксируется ощущение некоей первозданной мощи, отнюдь не ассоциирующейся ни с чем, так сказать, вечно-женственным. Цветаева похожа на фигуры Микеланджело, которые он поставил на гробнице Медичи: мощные гиганты, почему-то украшенные (но как раз слово «украшенный» и не подходит!) женскими грудями. Эти груди не нужны Цветаевой — она амазонка, воительница, Пантесилея.

Это впечатление выхода за гендерные рамки производила даже молодая Цветаева — и не внешностью своей, конечно, а уже тогдашним звуком стихов. Вот что писал о ней молодой Эренбург в замечательной книге 1922 года «Портреты русских поэтов»:

Горделивая поступь, высокий лоб, короткие, стриженые в скобку волосы: может, разудалый паренек, может, только барышня-недотрога. Читая стихи, напевает, последнее слово строки, кончая скороговоркой. Хорошо поет паренек, буйные песни любит он — о Калужской, о Стеньке Разине, о разгуле родном. Барышня же предпочитает графиню де Ноай и знамена Вандеи.

Барышня с французской книжкой, убегающая к мятежникам Вандеи, — знакомый и русским образ: кавалерист-девица, Надежда Дурова. Молодая Цветаева воспела русскую Вандею — «Лебединый стан»: книга стихов о Ледяном походе Добровольческой армии — первая эпическая строфа в русской гражданской войне. Но нельзя никак считать Цветаеву «белой». В ней важна не верность чьим бы то ни было знаменам, а бунт. У нее есть строчки: «Я свято соблюдаю долг, Но я люблю вас, вор и волк». Вот уж точно нельзя сказать, что в русской Смуте Цветаева стала на чью-то сторону: она был со всеми, она и была сама этой Смутой. И это не гражданская, не социальная смута — а некое довременное кипение подземных масс, предшествующее процессу горообразования, брожение некоей магмы, огнедышащая лава, потекшая на виноградники.

Опять Эренбург:

Я убежден, что ей, по существу, неважно, против чего буйствовать, как Везувию, который с одинаковым удовольствием готов поглотить вотчину феодалов и образцовую коммуну.

И каков бы ни был исход бунта, Цветаева всегда — на стороне побежденных. Она выступает в образе некоей Заступницы. Но ничего, конечно, богородичного в ней нет (хотя она пробовала в молодости создавать соответствующие стилизации, которые Мандельштам назвал «богородичным рукоделием»). То есть ничего небесного нет в соответствующем ее облике. Мать — Сыра земля — да; но ни в коем случае не икона. Поэтому Цветаевой больше подходит античный, языческий образ матери Геи — богини Земли. Она — те земля, в которую мы все уйдем — устрашающий, а не благостный материнский образ.