Выбрать главу

Вот что пишет, вспоминая Слуцкого, его друг-оппонент Давид Самойлов:

— Он воротился в Москву в сентябре 1946-го…..На другой день после приезда Слуцкого пришел Наровчатов…Наша тройственная беседа происходила в духе откровенного марксизма…Соглашение с Западом окончилось. Европа стала провинцией…Отсюда резкое размежевание идеологий…Тактикой, как видно, мы считали начало великодержавной и шовинистической политики. Ждали восстановления коминтерновских лозунгов.

А вот еще более интересное — высказывание самого Слуцкого из его прозаических «Записок о войне», опубликованных уже в постсоветское время. Он говорит здесь о том, как война отразилась в общественном сознании:

— Распространение получили две формы приверженности к сущему: одна — попроще — встречалась у инородцев и других людей чисто советской выделки. Она заключалась в том, что сущее было слишком разумным, чтобы стерли его немцы в четыре месяца — от июня до ноября. Эта приверженность не колебалась от поражения, ибо знала она, что государственный корабль наш щелист, но знала также, что слишком надежными плотничьими гвоздями заколачивали его тесины. Вторую форму приверженности назовем традиционной. Она исходила из страниц исторических учебников, из недоверия к крепости нашествователей, из веры в пружинные качества своего народа. Имена Донского, Минина, Пожарского, для инородцев заведомо чуждые, сошедшие с темных досок обрусительских икон, здесь наливались красками и кровью. Две эти любви, механически сшитые армейскими газетами, еще долго жили порознь, смешливо и враждебно поглядывая друг на друга.

Вот этой казенной газетной сшивки не было у Слуцкого — а некое органическое слияние. На уровне сознания превалировало старое,

Слуцкий писал о войне в каком-то плюс-квам-перфекте, как о давно прошедшем, она уходила у него в некую ностальгическую дымку коминтерновское отношение к войне; недаром сразу после войны им владела иллюзия какого-то торжества мировой революции в европейском масштабе, а всё прочее воспринималось «тактикой». Но реальность войны, реальность истории не могла пройти мимо Слуцкого — он сам в этой реальности пребывал четыре года. Реальностью же, в конце концов, осознался и послевоенный сталинский империализм. Иллюзий — «коминтерновских» — больше не стало, но возникла, стала строиться некая поэтическая иллюзия. Слуцкий писал о войне в каком-то плюс-квам-перфекте, как о давно прошедшем, она уходила у него в некую ностальгическую дымку. Бедой нельзя пренебречь, победой нельзя не гордиться — но это уже как бы отдаленная эпоха, поистине история, и не та, в которой ты участвовал, а как бы написанная в старой, антикварной, «античной» тетради, только сейчас обнаруженной под обломками эпохи. Некая археология войны — и всей советской истории. Персонаж стихов Слуцкого, его «лирический герой», как тогда говорили, — юноша-комсомолец, «коминтерновец», осознающий глубину и трагедийность русской истории. И жалеешь об исчезнувших иллюзиях, и становишься одновременно из мальчика мужем. Короче и проще говоря, советская эпоха в стихах Слуцкого кончилась.

Слуцкий — это советская элегия.

И тут возникает у Слуцкого одна частная тема, нынче игрой всё тех же русских судеб снова ставшая актуальной, — тема Сталина. Слуцкий понял, кто такой Сталин, и написал об этом стихотворения, ставшие бы хрестоматийными, если б сейчас правильно хрестоматии составлялись: например, «Бог» или «А мой хозяин не любил меня». Но он от Сталина не отказывается, потому что это реальность истории и судьбы. Но и не возвеличивает его, как пытаются нынче. Сталин у Слуцкого существует в контексте трагедии, а не сусального мифа — о первом герое войны, «русском имени» и эффективном менеджере.

Эволюция Слуцкого — а она была, Слуцкий в общем его корпусе оказался не столь монолитным и однотомным, как казалось при жизни, — это эволюция от трагического, но не осознанного опыта к трагическому мировоззрению. Слуцкий-элегик стал Слуцким-трагиком.

Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/1741761.html

«Остраненная» опера, или Большой в Нью-Йорке

В Нью-Йорке показали киноверсию скандально нашумевшей постановки «Евгения Онегина» в Большом Театре. Фильм сделан при участии Парижской Оперы. За билеты берут почти как в театрах, отнюдь не киношные цены (которые, впрочем, в Америке тоже не пустяковые).