Выбрать главу

Кушнер время от времени писал Слуцкому. Осталось письмо неизвестного года с туманной датой 10/Х., в котором речь идёт об издании кушнеровской книжки в Ленинградском отделении «Советского писателя», где главредом был Илья Авраменко, тоже поэт, кстати.

Дорогой Борис Абрамович!

Когда я захотел написать Вам, оказалось, что ни Лева Мочалов, ни Глеб Сергеевич <Семенов> не знают Вашего московского адреса. Пришлось ждать, когда вернётся Лёня Агеев.

Как мы договаривались, я зашёл в издательство, но Авраменки там не было.

Потом я звонил Берггольц. Она сказала, что едет в Гагру и там поговорит с Авраменко обо мне, потому что она и Авраменко будут отдыхать в одном писательском доме отдыха.

Я думаю, что мне лучше подождать, чем всё это кончится.

Конфликтовать же с Авраменко, не повидавшись с ним ещё раз, наверное, не стоит.

Спасибо за заботу обо мне. До свидания.

Саша Кушнер

Слуцкий не упорствовал в ошибочных впечатлениях, о Кушнере со временем он стал думать несколько по-иному: ценил без захлёба, хлопотал о нём.

Вознесенскому и вовсе простил бестактность (о которой вспомнил Б. Сарнов), и на его отзыве на однотомник Вознесенского «Дубовый лист виолончельный» (Верность двадцатому столетию. Юность. 1976. № 10) нет отметины злопамятства. Напротив — отчётлива рука родства.

Вознесенский шёл от слов к делу, от явления к сущности. Видеть, ощупывать, слышать он научился очень рано. Нужен был очень зоркий глаз, чтобы 15 лет назад сказать об аэропорте — «реторта неона» и «апостол небесных ворот» и «озона и солнца аккредитованное посольство», и, может быть, лучше всего, — «стакан синевы».

Но уже тогда Вознесенский понял: аэропорт — его автопортрет. <...>

Он последний по времени поэт круга Маяковского, Хлебникова, Пастернака, Асеева, Кирсанова. Их называли «авангардом». <...>

У Вознесенского общие достоинства с поэтами этого круга. Как человек, числящий себя тоже в этом кругу, хочу добавить — и общие недостатки.

Метафора, ритм, рифма — вот сильная сторона этой поэтики. Приблизительность, расплывчатость композиции, недостаток суровой и строгой простоты, окончательности слова — недостатки. Это моя точка зрения. Не все критики с ней согласны.

Вознесенский — лирик. Его стихи — то крик, то шёпот, то речь с трибуны, то объяснение в любви, то наговор ведуна.

Тут я возвращаюсь к тому, чего уже касался, — взаимосвязей поэтических поколений. Молодёжь шла к старикам (старикам было лет 40—50, много — 60...).

И здесь никуда не деться от той игры памяти, которая произошла с Андреем Сергеевым. Называю это игрой памяти условно: здесь нечто иное и большее (более сложное). У него есть три сжатые и ёмкие зарисовки (этюды? портреты?) Слуцкого. Все они беспощадны, и в каждой — червоточина тайного сомнения в своей беспощадности.

В дружбе с Бродским Сергеев был старшим. Бродский говорил в лекции, прочитанной в Библиотеке Конгресса в октябре 1991 года:

Четверть столетия назад, в моём предыдущем воплощении, я знал человека, переводившего Роберта Фроста на русский язык. Я познакомился с ним благодаря его переводам: то были замечательные русские стихи, и мне захотелось увидеть переводчика так же сильно, как прочесть стихи в оригинале. Он показал мне издание в твёрдой обложке (кажется, это был Holt), которое раскрылось на странице со стихами: «Счастье добирает высотой / То, чего по длительности мы / Недополучили...» На странице отпечатался большой, двенадцатого размера след солдатского сапога. На титульном листе книги стоял штемпель: STALAG No. ЗВ, что означало немецкий концентрационный лагерь для военнопленных где-то во Франции во время второй мировой войны.

Вот пример поэтической книги, нашедшей своих читателей. От неё лишь потребовалось оказаться на дороге. Иначе бы на неё не наступили, тем более не подобрали[86].

Не только Фрост. Классикой стали в Сергеевских переводах Карл Сэндберг, Джеймс Джойс, Уильям Батлер Йейтс, Дилан Томас, Томас Стернз Элиот.

Слуцкий безусловно знал этот перевод Сергеева из Элиота и несомненно разделял его антиклерикальный пафос:

вернуться

86

Перевел с английского Дмитрий Чекалов.