Однако форма формою, но неужели содержание увиденного не увлекало его за собою? Без сомнения, начиная жизнь в искусстве, он не мог не следовать в чём-то за теми же передвижниками, потом за импрессионистами, но в зрелый период Борисов-Мусатов шёл своим путем, в одиночестве. Следует признать правоту многих — и современников художника, и позднейших исследователей: в русской живописи Борисов-Мусатов совсем одинок. Эта мысль не будет казаться излишне категоричной и неприемлемой, если понятие «одиночество» заменить синонимичным ему в данном случае «своеобразием». Итак: Борисов-Мусатов в русском искусстве исключительно своеобразен. Так, пожалуй, звучит более привлекательно.
Но тут неизбежен вопрос: в чём же своеобразие его жизни в искусстве? Собственно, вся книга и является попыткой осмысления этого вопроса. Попытаемся обозреть проблему в целом — пока лишь в первом приближении.
Можно бы сказать о Борисове-Мусатове коротко — вслед за К.Петровым-Водкиным (он для нас здесь авторитет бесспорный): «Художник колоссальных данных в цветопонимании»11. Или вместе с биографом Н.Н.Врангелем: «Поэт цветовых грез»12.
«Краскам он поклонялся»13,— свидетельствует один из близких друзей художника, его первый биограф Вл. Станюкович.
Всё это, бесспорно, верно, но мало ещё что объясняет — и может стать лишь исходным моментом наших размышлений. Помогает глубже понять проблему одно несколько странное на первый взгляд высказывание П.П.Чистякова: «Или живопись может органически перестроить человека, или она только эстетическое баловство, которым и заниматься всерьёз не следует»14.
Борисов-Мусатов слишком всерьёз углубился в живопись, она стала для него цветописью. Поклоняясь краскам, художник воздвиг себе кумира, сумел этой ценою постичь глубочайшие тайны собственного божества, но и подвергся «органической перестройке», совершённой в его душе этим божеством.
«Любящий краску для краски, линию для линии, форму для формы»15,— утверждал о Борисове-Мусатове тот же Врангель и этим прямо ориентировал нас на принципы «чистого искусства», близкие, нужно согласиться, и мусатовскому творчеству… Однако «чистое искусство» имеет свой исток в литературе…
Так ведь и вообще русское изобразительное искусство прошлого века следовало по большей части именно за литературой, отражая идейно-творческие устремления того или иного литературного течения, и прежде всего критического реализма, мощно утвердившегося на протяжении многих десятилетий. Социально-этический характер русского реализма был воспринят художниками-передвижниками безусловно и в полной мере. Однако следование принципам иного, пусть и в высшей степени совершенного вида искусства всегда ведет к некоторым утратам. Литературность творчества передвижников осуществлялась в ущерб живописным средствам выражения чисто живописных идей и образов. Это всё более остро ощущалось и самими художниками, и критиками. Картины передвижников порою становились лишь иллюстрациями социального бытия. В изобразительном искусстве наступает нечто вроде усталости, исчерпанности содержания, отчасти — разочарования. Начинается активный поиск нового — и в идеях, и в ещё большей степени в средствах выразительности. Универсальный эстетический принцип «чистого искусства» пришёлся многим как нельзя кстати. Именно в этот период и входит в искусство Борисов-Мусатов — со своими идеями, идеалами, исканиями. Он стал одним из многих в неприятии устоявшихся критериев и форм в искусстве, но он же был и одинок на избранном для себя пути.
Уже в ученические годы Виктор Мусатов слишком откровенно (а с точки зрения учителей, пожалуй, и демонстративно) ломал привычные каноны цветовоспроизведения. Если при Чистякове он ещё сдерживался, то в классах Академии (а позднее и Училища, куда вынужден был вернуться через два года) уже не церемонился вовсе. Опережая сроки, он оказался в натурном классе и тут развернулся вовсю. «Помню, например, — читаем у Кардовского, — в дежурство Василия Петровича Верещагина (не путать с известным баталистом Василием Васильевичем Верещагиным. — М.Д.) Мусатов, рисуя натурщика в первые сеансы этюда, делал контур на холсте акварелью и при этом почему-то в одном месте синий, в другом красный, в третьем зеленый и т. д. Верещагин, остановившись около него, спросил, зачем он так делает, и вполне резонно, потому что в каждый момент работы над этюдом всё должно быть оправдано и целесообразно. Мусатов, сидя на своем табурете, с головой, втиснутой, как часто у горбатых, в плечи, басом отвечает: «Мне так нравится». Ответ с вызовом профессору, которому не доверяют. Верещагин, не сказав ни слова, уходит»16. В Академии же (как и в Училище, разумеется) совсем иначе поучали: тело нужно писать красками «телесного цвета». Доходило до того, что ученик, составляя нужный тон на палитре, мазал краской по телу натурщика, определяя её «телесность». Как же должен был при этом восприниматься Мусатов, который писал свои этюды то в зеленых, то в голубоватых тонах? Учителя, естественно, негодовали. Можно представить, что должен был испытывать, к примеру, и последовательный передвижник К.Савицкий (преподававший в Училище), взирая на «нетелесного» цвета тела натурщиков в изображении Мусатова. «К.А.Савицкий приходил в раздражение от его красок, особенно его привёл однажды в неистовство этюд натурщика, выдержанный в зеленых тонах»17.