Любопытно, что в то самое время, в один из приездов художника в Петербург, произошла в стенах Публичной библиотеки встреча его со Стасовым. И как раз перед самым приходом Борисова-Мусатова в библиотеку Стасов, в ней, как известно, служивший, именно по поводу мусатовского творчества заявил одному из коллег (оставившим про то воспоминания): тут надобно скорбеть, печаловаться. Сам же Виктор Эльпидифорович встречен был так: «Мне ваше искусство непонятно и нисколько не любезно моему сердцу. Но раз вы у нас в библиотеке — вы наш гость, и я с радостью буду вам помогать, чем только могу»54. Обратим внимание на стиль изъяснения — недаром же Борисов-Мусатов отметил тут же: «Что за стильный старик!» Несомненно, и манера поведения стилю речи соответствовала.
При всём идейном противостоянии, эстетическом неприятии взглядов друг друга, при всей «партийной» непримиримости в борьбе эти люди умели сохранять внутреннее благородство и не примешивать ничего личного в свои отношения. Урок!
Но сами столкновения с противниками в области эстетической деятельности никак не могли поколебать Борисова-Мусатова в убеждении: избранный путь единственно верен, и не может быть иного. Он был твёрд в сознании собственной избранности, особенной сущности своей как художника. Можно ли предположить, что в глубине его сознания и совести возможны мучительные терзания, подобные тем, на которые отважился Лев Толстой двумя десятилетиями ранее:
«Взгляд на жизнь этих людей, моих сотоварищей по писанию, состоял в том, что жизнь вообще идёт развиваясь и что в этом развитии главное участие принимаем мы, люди мысли, а из людей мысли главное влияние имеем мы — художники, поэты. Наше призвание — учить людей. Для того же, чтобы не представился тот естественный вопрос самому себе: что я знаю и чему мне учить, — в теории этой было выяснено, что этого и не нужно знать, а что художник и поэт бессознательно учит. Я считался чудесным художником и поэтом, и поэтому мне очень естественно было усвоить эту теорию. — Я — художник, поэт — писал, учил, сам не зная чему.
…И я довольно долго жил в этой вере, не сомневаясь в ее истинности. (…) Первым поводом к сомнению было то, что я стал замечать, что жрецы этой веры не все были согласны между собою. Одни говорили: мы самые хорошие и полезные учителя, мы учим тому, что нужно, а другие учат неправильно. А другие говорили: нет, мы — настоящие, а вы учите неправильно. И они спорили, ссорились, бранились, обманывали, плутовали друг против друга. Кроме того, было много между ними людей и не заботящихся о том, кто прав, кто не прав, а просто достигающих своих корыстных целей с помощью этой нашей деятельности. Всё это заставило меня усомниться в истинности нашей веры. (…)
Мы все тогда были убеждены, что нам нужно говорить и говорить, писать, печатать — как можно скорее, как можно больше, что все это нужно для блага человечества. И тысячи нас, отрицая, ругая один другого, все печатали, писали, поучая других. И, не замечая того, что мы ничего не знаем, что на самый простой вопрос жизни: что хорошо, что дурно — мы не знаем, что ответить, мы все, не слушая друг друга, все враз говорили, иногда потакая друг другу и восхваляя друг друга с тем, чтоб и мне потакали и меня похвалили, иногда же раздражаясь и перекрикивая друг друга, точно так, как в сумасшедшем доме»55.
На рубеже столетий все противоречия, тревожившие нравственное чувство Толстого, лишь обострились и усилились. Сколь многие «учителя»-художники, отбрасывая как ненужный вовсе вопрос о смысле бытия, всё явственнее становились слепыми поводырями слепых.
Борисов-Мусатов «снял» эти проблемы в своём творчестве весьма остроумно: отвернувшись от реального бытия вовсе. Если есть возможность укрыться от пугающей жизни, то зачем доискиваться в ней какого-либо смысла? Зачем отвечать на «самый простой вопрос жизни», если можно создать себе мир условный и призрачный — и уж не терзаться проблемами его осмысления, сознавая их условность и призрачность.
В 1902 году Борисов-Мусатов приступает к созданию главного своего произведения, совершенного шедевра, в котором сокровенная идея его творчества выражена с предельной полнотою, — он пишет «Водоём».
В марте того года, будучи в Москве, где на выставке впервые увидел зритель его «Гобелен», Виктор Эльпидифорович встретился с Е.В.Александровой. Не станем гадать о всех перипетиях вновь завязавшихся отношений, лучше укажем итог: на предложение художника поселиться летом вместе, в тишине Зубриловки, она ответила согласием.