«Здравствуйте, добрый друг мой, Катерина Сергеевна… Во-первых, зачем жестокие небеса не дали мне красноречивого, скрыто-пламенного и блестяще-остроумного пера старца, который бы давно по поводу заграничных впечатлений насказал Вам письменно множество любопытных откровений насчет нежных его к Вам чувствий, столь достойных лучшей участи, хотя и мало приличных его возрасту… Во-вторых, я Вас очень люблю — это для Вас не новость, хоть это и не доказывается еще тем, что я пишу к Вам, не доказывается даже и тем, что пишу к Вам прежде, чем к кому-либо из друзей моих, не исключая даже рыжей половины души моей, Евгения. Пишу я к Вам потому, что опять хандрю, значит — нуждаюсь в душевных излияниях, сколь это ни подло и ни глупо».
«Рыжая половина души» — это Евгений Николаевич Эдельсон, член редакции «Москвитянина». Продолжим чтение:
«Знаете, за что я Вас так люблю, мой добрый, благородный друг женского пола? Вы — единственная женщина, с которой можно играть в эту сладкую и опасную игру, называемую женской дружбой… Причина этого, с одной стороны, в том глубоком и нежном уважении, которое Вы внушаете всему, что способно Вас понять, а с другой стороны — в Вашей артистической, т. е. немножко эгоистической, немножко слишком самообладающей, немножко даже ветреной природе. Знаю я, что и Вы меня любите, но знаете ли Вы, за что? — Именно за тот анализ, который то пугал, то волновал Вас»;
«Вы спросите меня: хочется ли мне поскорее в Россию? И да и нет. Что ждет меня? Все то же: тоска, добывание насущного хлеба, пьянство людей, к которым я горячо привязан, безнадежная, хоть и честная борьба с хамством в литературе и жизни, хамская полемика и Ваша дружба, т. е. право терзать Вас анализом, пугать донкихотством и удивлять цинизмом и безобразием»:
«До свидания! спешу кончить, пока опять не подошел прилив тоски, во время которого я обыкновенно эгоистически безжалостно пользуюсь Вашей симпатией, — первой и единственной женской симпатией, которой отдаешься без страха и ослепления… Да напишите же хоть строчку. Поймите, что я Бог знает как люблю Вас — люблю не за то только, что Вы для меня связаны с такою жизнию и с таким прошедшим, за которое отдал бы всю остальную жизнь, а собственно Вас люблю как друга, как сестру по душе… не так, как любит Вас старец».
В декабре 1857 года григорьевский «поток сознания» один-единственный раз был прерван ответным письмом Екатерины Сергеевны. Адресат усмотрел в нем некие недомолвки (reticences) и долго потом забрасывал девушку вопросами:
«Влюблены Вы, что ли, или полувлюблены — все же надобно было сказать! Кому же Вам это сказать, как не мне? Кто же лучше в Вас это поймет и оценит — и, извините за дерзость, кто же лучше укажет всему этому место по достоинству в Вашей душе?..»;
«Письмо выходит нечто вроде дневника или скорее часовика. Говорите же наконец — влюблены Вы или нет? В кого? В Шпаковского, что ли? Очень рад — авось он не отымет у меня моего дыхания в Вас. А сказать Вам, отчего я никогда не хотел влюбиться в Вас? Оттого, что по деспотическим наклонностям я не мог бы сносить в Вас привязанности к чему-либо на свете (к матери, брату, к музыке)».
Какая самонадеянность! Григорьев явно преувеличивал и впечатление, которое он производил на женщин, и свое интеллектуальное влияние на них. Упорное молчание Екатерины Сергеевны заставляло его лишь сильнее нагнетать эмоции и еще больше рисоваться:
«Вы для меня последняя светлая улыбка жизни (ибо улыбка и грамматически непременно женского рода), что в последнее время наших отношений я говорил с Вами так, как ни с одним из друзей не говорил, давал Вам заглядывать в такие abvmes[8] моего бытия, от которых Вы отворачивались с лихорадочным ужасом… Что ж мудреного, что измученный, истерзанный и работою собственной мысли, и пошлостью меня окружающего, и воспоминаниями — я зову Вас как сестру, как Ангела, как друга…»
Привычно обнажив «бездны своего бытия», Аполлон Григорьев в борьбе с молчанием собеседницы прибег к самому сильному аргументу:
«Так вот что я скажу Вам — моего теперешнего чувства к Вам я бы не отдал никому, даже ей — ибо, если она не поняла его, значит и меня бы не поняла. Любя меня, надобно любить Островского, Вас, Эдельсона, Фета, Садовского (это — pour le moins[9]), так как я всё это люблю, т. е. так, что не знаю, кого иногда поставить на первом месте в душе, особенно из первых трех».
И вновь о музыке:
«На то, что писал вчера ночью в Сиенне — не хочу и глядеть — даже совестно этого безумного и больного бреда лихорадки. Если б я меньше в Вас верил, я бы его изорвал… Радуюсь Вашим успехам, друг мой, — но не удивляюсь им. Вы у меня умная, добрая, даровитая — Вы умеете любить звук для самого звука — а это немногие и немногие даже умеют. В этом Ваша эгида, Ваше спасение, Ваше духовное asyle![10]»…