Выбрать главу

хочется вытянуться,

чтоб испустить дух,

когда кажется, что с каждой каплей пота тебя оставляет жизнь,

и все тело твое – лишь вода,

соленая вода, источаемая изо всех пор,

и пересохло во рту,

и потрескались губы,

и кровь, сколько ее осталось,

приливает к глазам,

и солнце обжигает так, словно тебя бросили в котел с кипящей смолой,

и нещадно зудит кожа,

и ты чувствуешь, как горят ладони,

и распух язык,

и нёбо растрескалось на тысячи и тысячи кусков,

и каждая трещинка болит от зуда так, что хочется взвыть…

И если ни на миг нельзя прилечь отдохнуть,

и нужно все время ползать по стерне кровоточащими ногами,

когда саднит, вся в царапинах, кожа,

и пухнет язык,

и сердце колотится так, что вот-вот не выдержат ребра,

и все это ради того, чтоб закончить одну делянку,

а потом начать вторую и третью,

и так допоздна,

пока солнце не сжалится и не умерит свой пыл,

и не сгинет к чертям

где-то там, за краем земли…

Пусть ответят мне те, кто воспел красоту и сияние солнца,

если жизнь так мрачна,

так тяжел изнурительный труд,

у кого станет сил наслаждаться сиянием солнца?

И придет ли на ум воспевать его красоту?

Если бы сознание мое беспробудно спало, как у жеребенка или осла, которые могут отгонять мух ушами, или у червя, которого, втыкая лопату в сухую землю, ты разрезаешь надвое и губишь, – ого! – тогда все эти книги, толковавшие о красоте деревенской жизни и омерзительном безобразии города, который ловит тебя в свои сети, как паук муху, чтобы затем убить, убедили бы меня остаться на земле Омиды и остудили бы во мне высокое стремление увидеть новые места и новых людей, и особенно – этот огромный город, на окраине которого, лежа на завалинке, как в деревне, я жду новую зарю!

Однако сознание мое пробудилось. Давно уже зажегся во мне огонек, и пламя его росло, разгоралось и обжигало мне душу… И я отправился в путь. Пошел помериться силами с городом-драконом. Может, удастся вскочить ему на спину и набросить узду. Или же, оказавшись в его глотке, всадить ему в язык мой грошовый ножик. Или вонзить в нёбо заостренный кол. Быть может, удастся его усмирить. Но в любом случае я решился помериться силами с городом-драконом. Решился…

Уже чуть ли не в тот момент, как покинуть усадьбу на Дунае, я принял решение не возвращаться к барину со стеклянным глазом. Я должен был отнести по адресу его письмо, чтобы не чувствовать себя обманщиком, ведь и пять лей на дорогу взял, и целых три дня плыл в лодке дядюшки Опришора. А там, передав письмо, посмотрим, что дальше.

Я уже не в первый раз оказывался возле самого Бухареста.

Три года назад проездом я был на противоположной окраине Бухареста, а именно вблизи Северного вокзала.

Это случилось в конце января девятьсот четырнадцатого года. На востоке и на западе уже шла битва народов, из уст в уста передавались вести с разных концов света, и я, как все взрослые и дети, тоже знал, что миллионы солдат в разных мундирах засели в траншеи и стреляют друг в друга. Так же как все – от мала до велика, – я знал, что земля, впитывая пролившийся на нее дождь, точно так же впитывает и кровь павших, забирает себе тела мертвецов и растворяет их в своих объятиях, укрывая жирной зеленой травой.

Однако пушки гремели очень глухо, и до нас не доносился их гул.

Мы все еще надеялись, что битва далеко и скоро умолкнет, и тогда на всей земле воцарится мирная тишина.

Я учился еще в четвертом классе начальной школы. И большую часть дня мне приходилось проводить со старшим сыном корчмаря Букура, что держал лавку возле станции. Я был при нем чем-то вроде репетитора, хотя мой подопечный был одних со мной лет. Раз по десять я почти наизусть рассказывал ему уроки по истории, или по естествознанию, или по закону божьему, записывал ему в тетрадь и до боли в голове объяснял арифметические действия, пытался научить его песенке:

Ты куда идешь, барашек?На лужок иду, хозяин.Кто забьет тебя, барашек?Да мясник забьет, хозяин.Кто же съест тебя, барашек?Ты и съешь меня, хозяин… –

а этот негодяй, – то ли в издевку, то ли действительно мои слова отскакивали от него как от стенки горох, – на следующий день не мог ответить ни на один вопрос учителя.

Однако его родители – господин Букур Букуреску, пышноусый, с толстыми красными щеками, и госпожа Саулина, крепкая смуглолицая особа, – видели, что я стараюсь, как могу, и вовсе не виноват в отсутствии у их отпрыска стремления к знаниям, и потому иногда жаловали меня мелкой монеткой, а то и одной-двумя леями, что для меня и нашей семьи было целым состоянием. Иной раз кидали баранку или пригоршню сладких стручков. Баранку или стручки я сгрызал немедленно, а монетки берег пуще глаза. И так получилось, что за эту зиму у меня скопилось больше двадцати лей, невероятно огромная сумма; наверно, во всем нашем селе ни у кого не нашлось бы таких денег, кроме как у богатеев, попа, учителя или писаря. Я показал свои сокровища отцу.

– Да ты богач, Дарие. На эти деньги можно бы купить билеты до Плоешти и даже дальше, до Муру, навестить твоего брата Георге. Вот уж который год он там священником служит. Но давно ничего нам не пишет. Что, ежели бог благословил его и он нажил состояние? Поедем, Дарие, навестим Георге. Может, по доброте сердечной он и нам деньгами поможет, а то ведь мы концов с концами не сводим.

– Поехали, тятя.

Мне очень пришлась по вкусу мысль о путешествии; я думал, что оно продлится очень долго, что нас ждет куча неожиданных приключений, которые мне даже во сне не снились.

Отец пошел на станцию узнать цену билета.

– До Плоешти восемь лей…

Воротившись, отец сказал:

– Можно ехать. Тебе я куплю билет за полцены. Дорога до твоего брата обойдется нам, Дарие, в двенадцать лей. Но больно уж ты оборвался. Давай хоть пальтишко на твои деньги справим.

Мы отправились за реку к моему двоюродному брату Нягу Наста, который держал во Вьорике лавку готовой одежды.

– Не найдешь ли, племянничек, пальтишка для парня?

Примерили одно, другое. Наконец одно оказалось в самый раз.

– Сколько за него, Нягу?

– Двадцать лей, дядя Тудор.

– А подешевле ничего нет? Кошелек-то у меня не больно тугой.

– Отчего же, поищем, дядя Тудор.

– Чего-нибудь совсем дешевенького.

Нягу Наста пошел в глубь лавки, пошарил на полках и воротился с пальтишком темно-серого цвета.

– Вот это, наверно, подойдет.

Я примерил, оно было мне не очень впору. У пальто были слишком длинные рукава, и оно висело на мне мешком. А самое главное, на спине красовались три заплатки, маленькие, правда, простроченные машинкой, едва заметные.

– Да ведь это старое пальто.

– Нет, дядя Тудор. Не старое. Новое. Только в двух-трех местах моль побила. Вот я и поставил заплатки. Их почти и не видать. За десять лей уступлю.

– И в самом деле. Почти не видать.

Ожесточенно торгуясь, часа через два мы купили пальто за шесть лей.

– Вот и ладно. Пальто справили. Теперь купим билеты, и еще две леи останется. Одну оставим дома матери на керосин, спички, лимонную кислоту. А другую с собой возьмем, просто так, на всякий случай. Когда в дальнюю дорогу снаряжаешься, лишний бан не помешает.

– А когда поедем, тятя?

– Завтра вечером и поедем.

До самого вечера я не спал. Стояла очень мягкая зима с частыми туманами; маленькое желтое солнце еле проглядывало, съежившись и словно даже заледенев в своем поднебесье. Вечером мы сели в поезд и на рассвете сошли в Китиле. Отец объяснил:

– В десяти верстах отсюда Бухарест. На обратном пути посмотрим. По этому билету туда нельзя. Подождем здесь другого поезда, который повезет нас к Плоешти и дальше.

Мы стали ждать. Не спали всю ночь. Я разглядывал пассажиров, слушал их рассказы, глотал густой тяжелый махорочный дым. Отец дремал. Я смотрел в окно, но видел лишь непроглядную тьму да изредка свет газовых фонарей. Мелькали и тени прохожих, но лиц их различить не удавалось. А если лица не видел, то вроде бы не видел и человека.