Были друзья и враги, было добро и зло, черное и белое… без оттенков и полутонов. И тогда, в детстве, я сидел в избушке учителя своего, хлебал духмяное варево, слушал знахаря Белорева и даже представить себе не мог, что однажды враги станут друзьями, а черное и белое сольется в серое марево…
– По тропинке иди, воин, – голос рабыни вернул меня в Явь. – Увидишь накрытый стол – угощайся и жди… – И она ушла в лавровый сумрак, а я остался.
– Значит, обманули тебя, Белорев. Дерево лярв тут повсеместно растет, – сказал я себе тихо, поправил перевязь меча и по тропе пошел.
Каменный стол стоял под шелковым навесом. Вокруг стола в кованых ставцах горели факелы. На мраморной столешне – несколько богато изукрашенных кувшинов и на большом золотом блюде яркой разноцветной горой диковинные плоды. Здесь же стояло две чаши для вина, обильно усыпанные жемчугами и драгоценными камнями.
Слабы ромеи в питии, зеленое вино с водою мешают. Вот и здесь особую чашу-кратер поставили. Усмехнулся я, на эту безделицу взглянул, плеснул себе неразведенного напитка из кувшина в чашу, хлебнул – вкусно. Хорошо, забористо вино ромейское. Ягоду от грозди отщипнул, закусил выпитое, сел на лавку и стал хозяев ждать.
– Интересно, зачем я этим богатеям понадобился? Как узнали они, что я по-свейски говорю? Почему на ночь глядя меня к себе позвали? Да и кто они такие? – Сидел я, размышлял, из чаши прихлебывал, плоды диковинные пробовал и ответа на свои вопросы не находил.
А хозяев все не было. Уж стемнело совсем, ветерком ночным потянуло, прохладой долгожданной повеяло. Жара дневная отступила, дышать легче стало. Хмель от пьяного вина ромейского теплом по телу разливается и голову туманит. И вот ведь что странно: вроде легкое вино, ни с олуем нашим, ни с медом пьяным в сравнение не идет, а забирает не хуже. И факелы вокруг стола накрытого мерцать начали, словно их кто-то невидимый от меня загораживает, и листва на деревьях шуршит тревожно, а темень вокруг будто подрагивать начала.
– Что-то тут не так, – хотел я сказать, но почуял, что язык у меня во рту одеревенел.
«Говорила же мне мама, чтоб я в рот всякую гадость не тянул, да вот, не послушался», – пришла откуда-то странная мысль.
И так мне от нее весело на душе стало, что хоть в пляс пускайся. Вон, и музыка откуда-то взялась. Красивая музыка, ладная. Словно с небес на землю мелодия полилась тягучая и душевная, я даже заслушался. А потом по телу сладкий озноб прошел, то ли оттого, что музыка волшебная мне так сердце растревожила, то ли потому, что в освещенный факелами круг девушка нагая вышла. Красивая она, среди деревьев словно навка лесная появилась, взглянула на меня и танцевать начала.
Завораживал ее танец, дразнил и заманивал в такие дали, что и представить себе невозможно. Руки ее – словно крылья лебяжьи, тело – подобно пламени на ветру. Дразнила меня навка, блаженство неземное сулила, а сама кошкой дикой все ближе и ближе ко мне подбиралась.
«Опоили…» – мысли вдруг ленивыми стали, а глаза слипались, словно на веки гири пудовые повесили.
Попытался я до меча дотянуться, а руки не слушаются. Да и разве нежить мечом одолеть можно? Только и оставалось, что сидеть и смотреть, как эта навка бесстыжая вокруг меня вьется. И уже близко совсем. Так близко, что я аромат тела ее чувствую, и от этого еще сильнее голова кругом идет. Трется она об меня, в груди свои упругие лицо мое схоронить старается. Смеется звонко оттого, что борода ей соски щекочет. А руки ее проворно под рубаху мою ломятся, кольчугу легкую задирают и в порты забраться норовят.
И стыдно мне от наготы ее, и противно оттого, что меня будто куклу используют, и сладостно от ласк ее неистовых. Она меня на скамью повалила, оседлала, словно жеребца норовистого, мои бедра своими сдавила. Чувствую я, как плоть моя с ее плотью сливается, как из двух людей единое существо возникает, и противиться этому сил никаких нет.
Нагнулась она ко мне, шеи губами коснулась. Даже если сейчас она мне в жилу зубами вопьется да кровь пить начнет, я сопротивляться не стану – пусть хоть всю выпьет, до капельки – так меня разморило. А она уже в ухо мне дышит жарко:
– Варвар… скиф дикий… еще… еще…
И кажется мне, что не человек я вовсе, а борзый конь. И видится мне степь бескрайняя, и несусь я навстречу солнцу, удила закусив, а земля мне травой под ноги стелется. А наездница моя, от свободы и неги пьяная, руки раскинула, ветру лицо свое подставила, волосы у нее ковылем вьются, и кричит она от восторга и радости нечеловеческой.
И вдруг я словно о стену ударился. Кости от удара затрещали, мышцы судорогой свело, а на глаза слезы выступили.
– Любава! Любавушка моя! Чтоб меня приподняло да не опустило! – И словно водой ледяной меня с головы до ног окатило.
А искусительница не унимается, скачку безумную прерывать не желает. И все шепчет мне настойчиво:
– Сила за тобой немалая, а он трус… тысячи русов хватит, чтобы скинуть его с трона… вы же варвары… вам греха не иметь… убей его… убей…
– Феофано! – окрик будто плетью ожег.
Насильница моя вздрогнула, оглянулась испуганно, ощерилась зло и принялась еще яростнее на мне подпрыгивать, точно голодный, у которого изо рта ложку вырывают, а он в нее зубами вцепился и отдавать не хочет. Только ложка изо рта выскользнула, и голодный ни с чем остался.
Разъяренной кошкой заверещала девка, кулаками меня в грудь молотить принялась.
– Давай, варвар… чего же ты… – шипит, а поделать ничего не может.
– Феофано! – новый окрик ближе раздался.
– Ненавижу! – просипела девка и с меня слезла, нагнулась, так что волосы ее мокрые на лицо мое упали, и прошептала с жаром: – Убей его… убей императора, варвар, и тогда блаженство неземное от меня в подарок получишь.
А я лежу, на нее смотрю и ответить ничего не могу. А если бы смог? Вот она бы у меня поплясала! Забил бы до смерти, тварь похотливую! Такая злость меня обуяла, что в глазах потемнело. Напрягся я – но даже пальцем пошевелить не смог, только зубами скрипнул и совсем сил лишился.
Девка же все шепчет и шепчет мне слова странные, на смертоубийство меня подбивает, внушает мне мысли кровавые, точно хочет, чтоб они у меня в мозгах гвоздем ржавым засели. И не понимает она, да и понять, видимо, не хочет, что мне от ее нашептываний только противно делается.
Отстала она от меня наконец, кувшин со стола подхватила и вино приворотное на землю выплеснула. А тут и спаситель мой появился. Проэдр Анастасий в круг освещенный вышел. Взглянул на то, как я со спущенными портами на лавке валяюсь, поморщился, словно лягушку живую проглотил, и на девку посмотрел строго.
А та стоит, будто не случилось ничего, и наготы своей ничуть не стесняется.
– Как он здесь оказался? – спросил ее проэдр.
– Захотелось мне на живого скифа[79] посмотреть, я его и пригласила. А он, – усмехнулась девка, – еще хуже, чем о них говорят, оказался.
– Что ты с ним сделала, Феофано?
– Ничего, – повела она обнаженными плечиками. – Не привычен дикарь к благородному вину, весь кувшин до дна вылакал, озверел совсем, на меня набросился, одежду на мне порвал, изнасиловать хотел, а потом, видишь, на лавку повалился да так и уснул. Одним словом – дикарь.
Хотелось мне крикнуть, что врет она нагло, только зелье меня крепко держит, лишь промычать что-то получилось.
– Значит, он на тебя набросился и пеплос порвал? – спросил Анастасий и взглянул на девку так, как обычно здоровые на больных смотрят.
– Так оно и было, – ответила она.
– А где же обрывки одежды? Где следы борьбы? Где…
– Кто ты такой, чтобы в словах моих сомневаться?! – вдруг взвизгнула Феофано.
– Я же за тебя душой болею. Вдруг муж твой законный узнает, что ты тут со скифом…
– А что муж? – зло сказала девка. – Он такой же трус, как и ты. Он мне тоже слово давал, а Константин все еще жив!
79
В Византийских хрониках русичей именуют то «варварами», то «русами», то «скифами», не делая между этими понятиями никаких различий