Ведь стадо господне превратилось в голодную свирепую стаю. Теперь мы сродни диким кабанам, у нас волчья гордость и бешенство взбесившихся волков.
Мы всецело принадлежим богу, никогда еще ни одна тварь земная так не принадлежала ему; он наша глава и сердце наше, а мы лишь карающие руки его. Да нет, слишком возгордимся мы, говоря так, — мы лишь меч его из закаленной стали, острый меч, мы — сверкающие и холодные клинки!
Настал вечер, когда Гюк из Сальзеда привел меня к логовищу моих близких и, прощаясь со мною у входа в пещеру, наказал мне покориться воле отца нашего небесного. По божьей воле пуля пробила мне левую руку, а я ведь не левша и, значит, должен написать еще и про это — не знаю, зачем и для кого, — но вот правая моя рука, пальцы, крепко держащие перо, уже принялись за дело, и перед глазами у меня встает берлога, где живет наша семья, и снова я вдыхаю воздух, каким дышал в тот вечер, и все, что пишу сейчас на бумаге, я чувствую с такой же силой, как и тогда.
В узкой и длинной гранитной пещере пахло дымом и мокрой псиной, убогой похлебкой, кровью и гноем, мазью для заживления ран, но уже не пахло у нас навозом, так как корова и мул обратились в бесплотные тени, уже не издают Запаха и — увы! — не согревают пещеру своим дыханием.
Мое письмо мэтру Пеладану, возвращенное мне с его ответом на обороте листа, жжет мне грудь. Я слышу, как сотрясает холодный ветер расшатанные доски — дверь нашего логовища.
Над огнем не висит котел, но в очаге горят два толстых полена: в эту ночь мы должны бодрствовать и поститься. Мне предоставлено место перед очагом, напротив колыбели. Мои волки и волчицы ждут меня. Мы все стоим. По правую руку от меня — старик Поплатятся, по левую — Дезельган; напротив нас — обе матери; между ними, возле колыбели — Катрин, старшая дочь Дезельганов. Финетта — в глубине пещеры, меж мулом и коровой, как в яслях, но мы очень далеки от евангельской картины, животные такие тощие, а молодое женское лицо едва видно в сумраке, — отблески огня почти не доходят туда.
Впервые по возвращении из Темного ущелья моя мать поднялась с одра своего, — в первый и в последний раз, я это знаю.
Пустыми мешками из-под зерна (теперь уж они всегда будут пустыми) накрыто высокое и широкое ложе из свежей соломы. На сердце у меня камень, все жилочки напряжены, как четыре струны скрипки бедного нашего Батисту Прану- веля. Сколько раз я видел Катрин Дезельган, а вот по-новому смотрю на нее, и она это чувствует, не смеет вскинуть на меня глаза. Мы по-прежнему стоим и будем стоять так, лишь читая молитвы, опустимся на колени. Даже в дозоре время никогда так не тянулось, как в эти первые часы ночного бдения.
Старик Поплатятся протягивает мне Библию. Он отметил, какие места должно прочесть, и я громко читаю их и сам внемлю словам, произносимым устами моими и повествующим о бедствиях малого народа Юдифи и мерзости отчаяния…
Жена Дезельгана поправляет поленья, не наклоняясь и почти не глядя, просто толкнув их ногой; пещера наполняется густым дымом, хоть топор вешай. Все кашляют и льют слезы.
Все вместе молимся. Молимся за Давида, моего отца, сожженного живым на площади в Пон-де-Монвере в 1697 году. Молимся за моего младшего брата Эли, умерщвленного в том же году во время облавы в лесах, устроенной для того, чтобы затравить его. Молимся за Теодора, старшего моего брата, павшего прошлой весной в ратном служении предвечному.
Читаем вслух молитвы, потом каждый сосредоточенно размышляет. В тишине слышно, как воет ветер, врываясь в плохо закрытую нашу нору, и шипят горящие поленья, выбрасывая клубы дыма.
Молимся за Авеля Дезельгана, убитого в прошлом месяце в ратном его служении предвечному, и, прочитав молитву, погружаемся в глубокое раздумье.
Наконец старик Дезельган объявляет нам, что мы должны призвать бесконечное милосердие господне еще на одно создание божье.
И мы молимся за Франсуазу-Изабо Дезельган. Да, речь идет о Финетте, мы молимся за Финетту…
Больная моя мать, изможденная, еле живая, уже несколько часов стоит на молитве, но каким-то чудом держится на ногах, не пошатнулась ни разу. Мы все прокоптились у очага, мы так изнурены, нас подтачивает и голод и холод, мы глотаем пепел, мы дышим дымом, у нас льются слезы. Все мое естество и как будто даже кожа на теле моем исполнены уныния.
Крестный отец мой, поглядев на меня своими воспаленными красными глазами, взывает к всемогущему творцу, зиждителю неба и земли, потом, вознося ему хвалу, пристально смотрит на меня, увещевает меня, наставляет, журит, и суровым делается его голос и лицо, опаленное тем же огнем, что сжигает наши Севениы.