Кругом стояла глубокая тишина, ибо изумление не давало солдатам выполнить приказ, предписывающий заглушать барабанным боем голос казнимого. Глаза наши видели, как Пьер Сегье протянул правую руку, а когда палач отрубил ее, подставил левую, чтобы тот и ее отрубил, и крикнул палачу на нашем севеннском наречии: «На, подавись, окаянный!»
Но палач ответил, что по приговору суда должен отрубить только кисть одной руки. Отсеченная рука еще держалась на лоскутке кожи. Пьер Сегье зубами перервал его и бросил отрубленную кисть в огонь{31}.
А когда Пьер Сегье взошел на костер и цепями приковали его к столбу, он изрек пророческие слова:
— Скоро место сие бушующими водами снесено будет!{32}
Еще не развеяли палачи прах его по ветру, а люди уже разнесли по горам и долам рассказ о чуде доблестной кончины Пьера Сегье.
На обратном пути головы наши так полны были всем виденным, что мы с Авелем шли в безмолвии. Авель только сказал: «Экий смельчак!» А прощаясь со мною па каменном гребне Клергемора, он поцеловал меня в обе щеки — за себя и за сестру. Я было начал: «Передай Финетте…» — но напрасно кричал ему вслед — он, долговязый, широким шагом пустился вниз по склону к своему Борьесу и все твердил на ходу с восторгом и любовью: «Экий смельчак!.. Экий смельчак!»
Когда Пьер Сегье, Авраам Мазель, Соломон Кудерк, Никола Жуани, Гедеон Лапорт и их соратники ворвались к аббату Шайла и он получил от их рук справедливое воздаяние за свои злодейства, они кричали: «Слава богу, с одним рассчитались!» Вот оно как! Кротким агнцам твоим, господи, скоро по вкусу придется вражеская кровь. Я с радостью вспоминаю то, что мне рассказывали в Пон-де-Монвере о похоронах сего аббата в Сен-Жермен-де-Кальберт, — там люди в страхе разбежались, когда разнесся слух, что приближается отряд Мазеля, и провожавшие бросили тело преследователя нашего у открытой двери склепа. Господи Иисусе, вот и мы теперь прибегаем к огню и мечу, и пламя пожаров, сжигающее католические церкви, обращает в бегство черную скверну.{33}
Пусть же очищаются от нечисти наши Севенны!
Снова взошло солнце над сушилом, а я еще не продолжил прерванное свое повествование, но ведь надо было описать кончину Пьера Сегье, хотя бы для меня самого, ибо совершившееся будет теперь мне опорой и укрепит дух мой до самого конца.
После ужина, когда еще светло было на дворе, постучался к Пеладану отец Ля Шазет. Я так и вижу, как мы втроем сидим около очага, где пылают сухие виноградные лозы, хозяин мой готовит удочки, собираясь половить форелей, жена его прядет, а я зубрю «Школу землемеров»{34}, поглощенный изучением тригонометрии, каковая наука позволяет измерить площадь треугольника, если известны три его стороны.
Молодой кюре, отказавшись от подогретого вина, сообщил, что он пришел к судье посоветоваться, как бы поскорее справиться с упрямцами-гугенотами в нашем приходе. Он достал из кармана послание епископа Флешье, в коем тот настаивал на обязательном помазании елеем, и говорил, что гугенотов уже теснят со всех сторон и было бы просто неумно не воспользоваться сими благоприятными обстоятельствами и не принудить еретиков подчиняться при жизни сему требованию, ибо все равно перед смертью их помажут елеем. Затем кюре потребовал, чтобы мэтр Пеладан осведомил его, как обстоят дела в приходе, и заговорил так грозно, что у жены Пеладана веретено замерло в руках, а я весь похолодел.