Гонцу на этот раз пришлось говорить долго, он задыхался и все же говорил, чтобы мы не подумали, что от безумной скачки у него в голове помутилось. Ему приходилось по нескольку раз повторять принесенные вести, подкреплять их доводами и новыми сведениями, чтобы мы наконец поняли, что власти решили стереть с лица земли все хутора, все фермы, дома, сараи, амбары, овчарни: не оставить камня на камне от всех селений тридцати одного прихода, то есть от четырехсот шестидесяти шести деревень; изгнать оттуда или перебить всех обитателей. И все же ему пришлось повторить все сызнова, растолковывать каждое слово, прочесть нам вслух еще и другие ордонансы, письма, перехваченные Роландом или Кавалье, и лишь тогда мы поняли наконец, какое злодейство задумано — полное уничтожение сотен наших деревень.{98} Вот что прелаты и генералы назвали «великим походом», а Версальский двор — «расчисткой Севенн». Гонец, прибывший из Долины, знал об этих замыслах так много, говорил всю ночь и с такой твердостью и решительностью, что под утро ему даже удалось убедить нас, что наш повелитель Людовик Четырнадцатый поставил своей августейшей рукой подпись под роковым указом, губительным для нашего малого народа, для верных подданных короля…
И тогда на поляне среди гранитных глыб настала гробовая тишина, все оцепенели, у всех в груди стеснилось дыхание, у всех перехватило горло; несомненно, даже горные ручьи и ветер, и скалы — все поняли: каштаны, водопады, птицы, эхо в гранитных скалах — все Севенны почувствовали вместе с нами, какая страшная беда нам грозит, и так же, как мы, пытались освоиться с этой мыслью.
Нас распирало от возмущения, нам хотелось поскорее расспросить обо всем подробнее, но усталый гонец, убедившись, что мы поверили ему, уже спал мертвым сном.
Робко забрезжила заря. Маленький Никола-Давид-Иисус, родившийся в Пустыне, закричал пронзительным тоненьким голоском, и Мари Фоссат бросилась в свою пещеру, расстегивая на бегу платье.
И вдруг багровый свет нового дня прорезал небо, как свежая рана.
Едва открыв глаза, гонец попросил нас дать ему лошадь, и мы не пожалели для него самого лучшего коня — одного из двух золотисто-рыжих красавцев, которых недавно выпрягли из кареты девицы де Мейрьер. Гонец не стал мешкать, только съел перед дорогой миску вареных бобов.
— Слушай, а неужели королева английская и принцы Голландии допустят такое злодейство? Ведь они же обещались помочь нам? — сказал Жуани. — И мы послушались их, были очень милосердны.
Гонец сообщил нам, что были посланы из Гааги (которая находится, как известно, в Голландии) шесть офицеров; трое из них, струсив, остались в Швейцарии, четвертого убили крестьяне в Ларжантьере; двоим удалось добраться до Алеса, где один из них, по имени Жанке, предал другого, некоего Пейто, уроженца Сент-Ипполит-де-Катона, и его заживо колесовали в Алесе на новой городской террасе, названной Маршальской. Жуани указал на далекий горизонт, где кровавая заря не столь грозно обагряла небо.
— А ведь море не так от нас далеко. Где ж обещанные корабли?
Оказалось, что два фрегата уже подходили к Эг-Морту, но ветер переменился и корабли повернули в открытое море и поплыли к Ливорно на соединение с английской и голландской флотилиями.
— Стало быть, и там тоже ветер переменился. Коли дело так обернулось, плохой это знак! — пробурчал Жуани. — А что Ролланд говорит? Как он думает — придут корабли?
Гонец покачал головой, подтягивая стремена, потом вскочил в седло, но Жуани остановил коня, у которого трепетали ноздри.
— Из Лозера ты им только вот что передай: там, мол, у них наверху убили старика, собиравшего свой виноград, и с тех пор никто в севеннских горах не убирал винограда… И нечего тебе так уж торопиться, братец, — мы тут еще долго будем хозяева. Истинная правда!..
Каменщик возвращался домой с поденщины; он ехал на ослике, болтая ногами, и распевал во все горло, от его куртки, заляпанной известкой и цементом, поднималась белая пыль, так как всадник в лад песне ударял себя в грудь.