Выбрать главу

Брамс, вероятно, разбирался в ситуации лучше, понимал ее яснее, чем многие из его современников. Это как раз и привело к тому, что его творчество возвышается над своей эпохой как памятник подлинно художественного синтеза. Он отчетливо видел, что живет среди развалин. Отсюда, пожалуй, и его ожесточение, и та несправедливость, которую он допускал, когда дело касалось чего-то, что исходило из враждебного лагеря.

Критики нередко судят поверхностно, односторонне, и это в порядке вещей. Но и художник — судья ничуть не лучший. А если и лучший, то это, как в случае с Шуманом, — редкостное, почти небывалое исключение. Там, где критику не хватает специфических знаний, художнику недостает объективности. Терпимость — свойство лишь безразличия, но никак не истинной веры, а художник не был бы художником, если бы не верил, что путь, которым он идет, — единственно возможный и единственно правильный. В отношениях с коллегами Брамс был человеком доброжелательным, даже самоотверженным — достаточно вспомнить, скольким из них он помог, скольких поддержал (если находил, что они достойны поддержки). Однако, сталкиваясь с чем-то несовершенным или, по его разумению, ошибочным, он не шел на уступки. Тут его добродушие кончалось. И при этом он просто не ведал, что такое деликатность. Ему самому не раз приходилось терпеть грубые нападки, и он не понимал, почему должен облегчать жизнь другим. Ядовитых саркастических замечаний Брамса побаивались, и каждому, кто имел с ним дело, приходилось быть начеку. Он был очень дружен с Карлом Гольдмарком[105] — одно из своих путешествий в Италию он совершил в его обществе, — но не терпел его музыки и не делал из этого секрета. Он очень высоко ценил как музыканта другого, более юного своего коллегу, Игнаца Брюлля, и всегда отдавал ему предпочтение как партнеру, когда собирался показать друзьям свое новое сочинение, сыграв его в четыре руки или на двух фортепиано. Но и Брюлль не раз оказывался жертвой его саркастических выпадов, когда дело доходило до его, Брюлля, музыки — в общем-то, действительно вялой и бесцветной. «Гнаци как-то вздумалось, — рассказал однажды Брамс, — сделать модуляцию из фа мажора в си-бе-моль минор[106]; но все семейство было против, и он бросил эту затею». Первые произведения Макса Бруха[107] показались ему многообещающими, и он даже исполнил его ораторию «Одиссей» в одном из концертов венского Общества друзей музыки. Однако дальнейшее развитие этого композитора разочаровало Брамса, и он дал ему это понять. Эдвард Шпейер рассказал об одном эпизоде, происшедшем во Франкфурте[108] и связанном с только что написанной тогда ораторией Бруха «Арминий». Брух дал Брамсу на просмотр партитуру, но с настоятельной просьбой ни с кем не говорить о новом произведении. Несколько дней спустя, во время обеда в доме у некоего богатого любителя музыки с улицы донесся звук шарманки. И Брамс тут же закричал через весь стол: «Слышите, Брух? Сдается, этот малый успел стянуть у вас вашего Арминия!»

Подобным бесцеремонным шуткам противостоят, впрочем, многочисленные акты дружелюбия — хотя те, на кого они были направлены, не всегда соответствовали высоким требованиям, которые Брамс считал себя вправе им предъявить. В качестве члена комиссии, разрабатывавшей для австрийского министерства просвещения предложения по поводу распределения ежегодных государственных стипендий, он имел возможность непосредственно знакомиться с творчеством молодых перспективных талантов. В целом, как он считал, их деятельность демонстрировала снижение технического уровня и недостаток элементарных профессиональных навыков, что он не без основания приписывал упадку музыкального образования, порожденному ложными теориями и пробелами в преподавании. «Во всем, что касается обучения композиции, — писал он однажды Элизабет фон Герцогенберг, — дела в нашей консерватории обстоят ужасно. Достаточно взглянуть на преподавателей — не говоря уж о студентах и их работах, а мне нередко приходится их лицезреть». Тем больше радовал его каждый истинный талант, причем на первых порах он требовал от такого человека лишь хороших задатков, позволявших надеяться на дальнейшее развитие, и — но это уже непременно — добротной школы. Приятно читать его рекомендацию, решившую судьбу молодого Мандычевского — того, с кем в дальнейшем у него установилась столь сердечная дружба: «Более всего я намерен похвалить Мандычевского, чьи работы особенно радуют. Они не только выказывают значительные, уверенные и надежные успехи во всем, что является делом выучки; они равно свидетельствуют о таком развитии таланта, надеяться на которое вроде не было оснований. Предлагаемые сочинения настолько превосходят прежние, что трудно удержаться от похвал и по поводу всех тех частностей, кои надлежит принять к сведению и рассмотреть в подобных случаях. Следует, как я полагаю, учесть, что Мандычевский прилежно учится еще и в другом учебном заведении и что его замечательный отец должен содержать еще шестерых детей».

Случай этот показывает, насколько серьезно относился Брамс к своим обязанностям в комиссии и какую человечность он при этом проявлял. Эта деятельность свела его со многими талантливыми молодыми людьми, которые тем самым попали в поле зрения Брамса. Наиболее заметным явлением среди них оказался Антонин Дворжак, которому Брамс в течение многих лет помогал в получении упомянутой стипендии. Дворжаку в ту пору было уже далеко за тридцать; за исключением своей родной Праги, он был тогда абсолютно нигде не известен, и именно Брамс рекомендовал его своему издателю Зим-року, благодаря чему перед Дворжаком открылся путь к широкой публике, а спустя несколько лет — и к всемирной славе.

Брамс безмерно восхищался талантом своего младшего коллеги. Не может не тронуть та деликатность, с какой обычно столь ироничный маэстро пытается подвигнуть его к большей тщательности, самокритичности в работе. Принося благодарность Дворжаку за намерение посвятить ему одно из своих произведений, Брамс пишет: «Сегодня могу только сказать, что знакомство с Вашими вещами доставляет мне величайшее удовольствие; однако я дорого дал бы и за то, чтобы поговорить с Вами о некоторых частностях. Вы пишете слишком торопливо. Если же Вы проставите отсутствующие сейчас во многих местах диезы, бемоли, бекары, то, возможно, более четко представите себе и ноты как таковые, и голосоведение и т. п. Впрочем, высказывать подобные пожелания такому человеку, как Вы, слишком уж самонадеянно, так что Вы уж простите меня великодушно! Так или иначе, я с благодарностью принимаю Ваши сочинения и такими, какие они сейчас есть, а посвящение мне квартета почел бы за великую честь».

Их отношения переросли в прочную дружбу. Брамс не жалел усилий в стремлении помочь своему современнику — единственному, который, на его взгляд, заслуживал такой помощи. К тому же этот простой, самобытный и, сверх того, знаменитый своей молчаливостью человек был ему очень симпатичен. Накануне премьеры симфонии Дворжака «Из Нового Света» в Вене он писал своему другу Миллеру фон Айхгольцу, который по воскресеньям постоянно приглашал его к обеду: «В случае, если Дворжак приедет на завтрашний концерт [он действительно приехал. — Авт.] и у него найдется время, не разрешите ли Вы мне доставить ему удовольствие и привести его с собой? Я готов кормить его со своей тарелочки, поить из своего бокальчика, а речей он (насколько я знаю) не произносит».

Стоит упомянуть и о том, что «Princeps artis musicae severioris», который переписывал ноты для Вагнера, не почел за унижение держать корректуру и за Дворжака. Так случилось, когда Дворжак, будучи директором консерватории в Нью-Йорке, несколько лет отсутствовал в Европе. Издатель Зимрок просил Брамса выполнить эту работу, и Брамс ответил: «Передайте же Дворжаку, как радует меня его радостное творчество!» Дворжак в свою очередь пишет на своем наивно-неуклюжем немецком: «Значит, Брамс очень интересуется моими вещами! Это очень радует меня. Но то, что он еще взял на себя очень неприятную задачу прочесть корректуры этих вещей, — это мне кажется непостижимым. Я полагаю, на свете нет ни одного музыканта, который смог бы так поступить».

Подобные свидетельства подлинной, чуждой зависти коллегиальности Брамса следует оценить по достоинству еще и потому, что они помогают избежать ошибок при рассмотрении факта иного рода, а именно того, что с другим столь же простым и самобытным человеком (равно как и с его музыкой) он так и не сумел установить контакта. По-иному, чем Вагнер, которого он всегда понимал, хотя и не всегда ценил, но также абсолютно неприемлемым оказался для него Антон Брукнер со всей его композиторской манерой. Нет нужды выдвигать здесь на передний план личные отношения: то, что они носили недружественный характер, вполне понятно. После смерти Вагнера партия вагнерианцев подняла на щит Брукнера, противопоставив его Брамсу в качестве некоего симфонического анти-папы. А весьма активное венское Вагнеровское общество еще в 80-е годы при исполнении произведений Брамса в зале Общества друзей музыки предпринимало энергичные попытки организовать на стоячих местах в партере шумные демонстрации, призванные выразить волю меньшинства.

вернуться

105

Гольдмарк Карл (Карой) (1830–1915) — венгерский композитор, живший в Вене.

вернуться

106

Одна из простейших модуляций, связывающих тональности первой степени родства. — Прим. перев.

вернуться

107

Брух Макс (1838–1920) — немецкий композитор, дирижер и педагог.

вернуться

108

Видимо, во Франкфурте-на-Майне. — Прим. перев.