— Я, Фернандо Хесус Мария Альтаскар, по обычаю моих предков, ввожу тебя во владение моей землей.
С этими словами он разбросал пучки травы на все четыре стороны.
— Я не знаю ваших судов, ваших судей и ваших corregidores[33]. Возьми llano[34]! Возьми и это вместе с ней! Пусть засуха поразит твоих быков и языки их повиснут до земли, длинные, как языки ваших лживых законников! Пусть эта земля будет проклятием и мучением твоей старости, каким ты и твои соплеменники сделали ее для меня!
Мы стали между главными действующими лицами этой сцены, которой лишь гнев Альтаскара придавал трагический характер. Тем временем Трайен смиренно, но с плохо скрытым торжеством прервал его речь:
— Пускай его проклинает. Эти проклятья падут на его же голову скорее, чем он вернет скот, которого лишился по своей гордости и лени. Господь бог всегда на стороне праведных, против клеветников и ругателей.
Альтаскар только наполовину понял слова миссурийца, но и этого было достаточно, чтобы заставить его в ярости разразиться замысловатыми испанскими поношениями:
— Осквернитель святых даров! Не открывай, не открывай, говорю я, передо мною свои лживые, иудины уста! Ты, ублюдок с душою койота! Кар-р-р-рамба!
Выговорив эту гневную инвективу с таким исступлением, что все согласные звуки прогремели, словно раскаты отдаленного грома, он вцепился в гриву лошади, как будто это были седые волосы его противника, вскочил в седло и ускакал.
Джордж повернулся ко мне.
— Вы не переночуете сегодня у нас?
Я подумал об унылых стенах его дома, о безмолвных фигурах у очага, о яростном вое ветра и замялся.
— Ну, тогда прощайте!
— Прощайте, Джордж!
Мы еще раз пожали друг другу руки и расстались.
Отъехав немного, я остановился и посмотрел назад. В этот день ветер поднялся раньше обыкновенного и уже гулял по равнине, вздымая перед собою облако пыли, из которого временами вырисовывалась живописная фигура. Таким и осталось мое последнее смутное воспоминание о Джордже Трайене.
ЧАСТЬ II
НА ВОДЕ
Я снова посетил долину Сакраменто спустя три месяца после межевания ранчо Эспириту Санто. Но постигшее ее ужасное бедствие изгладило память об этом событии так же бесследно, как оно, по всей вероятности, стерло с лица земли поставленные мною межевые знаки. Великое наводнение 1861–1862 годов достигло наивысшей точки, когда я, повинуясь какому-то неопределенному тоскливому чувству, взял свой саквояж и отплыл в затопленную долину.
Из ярко освещенных окон каюты парохода «Голден-Сити» нельзя было разглядеть ничего, кроме сгущавшегося над водою мрака. Единственным звуком был монотонный шум дождя, который за последние две недели стал уже настолько привычным, что не привлекал внимания моих соотечественников, которые с чисто американской степенностью молча сидели вокруг печки. Некоторые, ехавшие на помощь друзьям или родственникам, озабоченно вели сдержанную беседу на одну и ту же, поглощавшую все помыслы тему. Другие, подобно мне, побуждаемые одним лишь любопытством, жадно прислушивались к каждой новой подробности. Однако, подобно всем людям, склонный усматривать предчувствие в простом стечении обстоятельств, я смутно сознавал, что мною руководит нечто большее, чем простое любопытство.
Стук дождевых капель, глухой рокот волн и свинцовое небо приветствовали нас на следующее утро, когда мы подошли к наполовину затопленной дамбе Сакраменто. Здесь, однако, совершенно новое явление — лодочники, предлагавшие развезти нас по гостиницам, — представляло собою соблазн, противостоять которому было невозможно. Я отдал себя во власть некоего Джо, одетого в прорезиненный костюм, с которого ручьями стекала вода, и, завернувшись в блестящий плащ из того же материала, который, очевидно, давал столько же тепла, сколько английский пластырь, уселся на корме его лодки. Большая часть пассажиров не без некоторой внутренней борьбы рассталась с пароходом, который был единственным связующим звеном между нами и обитаемой твердой землею, но мы все же отчалили, обогнули дамбу и, борясь с сильным встречным течением, вошли в город.
Мы плыли вверх по ровной глади длинной улицы К., когда-то веселой и оживленной, а ныне являвшей собою картину мрачного и безмолвного запустения. Мутная вода, разлившаяся, по-видимому, до самого горизонта, медлительными реками растекалась по улицам. Природа, словно желая отомстить местным вкусам, нарушила правильные прямоугольники кварталов, нагромоздив на перекрестках перевернутые дома или просто груды развалин, запрудивших потоки. Лодки всевозможных видов въезжали в дома или выезжали из них через низкие сводчатые двери. Вода поднялась выше оград благоустроенных садов, залила нижние этажи гостиниц и частных домов, покрыв илом и бархатные ковры и грубые дощатые полы. И тишина, столь же выразительная, сколь и зрелище всеобщего запустения, царила в безмолвных улицах, уже не оглашавшихся более стуком колес или топотом ног пешеходов. Тихое журчание воды, изредка всплеск весел или предостерегающий окрик гребца были единственными признаками жизни.
34