Я кинулся к Энрикесу и буквально задушил его в объятиях. Но он с философским видом тихонько отстранил меня.
— Ах, это все пустое, Панчо! То же самое будет и через сто лет, поверь мне, — и что же? Земля, она все вертится, а потом приходит el tremblor, землетрясение, и готово дело! Нет! Не из-за скандала с правлением я попросил тебя приехать: я хочу рассказать тебе кое-что другое. Поди же смой с себя пыль дороги, мой маленький брат, как я… — тут он взглянул на свои узкие, смуглые, породистые руки, — смыл с себя грязь правления «Эль Болеро». Будь очень осмотрителен со старушечкой, Панчо, не вздумай подмигивать ей глазами. Посуди, мой маленький брат: сто один год прожила она, как монахиня, как святая! Не смути же ее покой.
Да, это был прежний Энрикес, только он казался серьезнее, если позволительно сказать так про человека, которого ни при каких обстоятельствах не покидала серьезность, однако прежде за ней угадывалась своеобразная ирония, а теперь — печаль. И потом: о чем это «другом» он собирается мне рассказать? Имеет ли это отношение к миссис Сальтильо? Я умышленно не упоминал о своей поездке в Каркинес-спрингс, дожидаясь, пока он сам заговорит о ней. Я торопливо совершил омовение горячей водой, которую столетняя служанка принесла на голове в бронзовом кувшине, и, даже улыбаясь про себя предостережению Энрикеса, касающемуся этой престарелой Руфи, чувствовал, что начинаю нервничать в ожидании предстоящего разговора.
Я застал Энрикеса в гостиной, или, быть может, правильнее сказать, в кабинете — длинной комнате с низким потолком и маленькими, похожими на амбразуры окнами во внешней кирпичной стене. От веранды эту комнату отделяла лишь тонкая застекленная перегородка. Он сидел, погруженный в раздумье, с пером в руке, а на столе перед ним лежало несколько запечатанных конвертов. Странно было видеть Энрикеса с таким деловым и сосредоточенным выражением лица.
— Так тебе нравится моя старая каса, Панчо? — сказал он, когда я похвалил монастырски-сумрачную, располагающую к ученым занятиям обстановку дома. — Что ж, мой маленький брат, в один день, который я назову прекрасным, она — как знать, — возможно, окажется в твоем disposición[20], и не из нашей испанской вежливости, а на самом деле, друг Панчо. Ибо, если я завещаю ее моей жене, — вот когда он упомянул ее в первый раз! — для моего маленького сына, — тут же добавил он, — я оговорю это obligación, условием, что мой друг Панчо может приезжать сюда и уезжать, когда ему вздумается.
— Сальтильо — народ живучий, — со смехом отозвался я. — Я к тому времени поседею, обзаведусь своим домом и собственной семьей. — И все-таки мне не понравилось, как он это сказал.
— Quien sabe[21], — уронил он, завершив разговор на эту тему типично испанским жестом. Помолчав с минуту, он добавил: — Я расскажу тебе одну странную вещь, настолько странную, что ты скажешь так же, как сказал банкир: «Этот Энрикес, он рехнулся, он помешанный lunático», но это факт, говорю я, поверь мне!
Он встал, прошел в дальний конец кабинета и открыл дверь. Я увидел прелестную комнатку, убранную женской рукой в изысканном вкусе миссис Сальтильо.
— Мило, правда? Это комната моей жены. Bueno, слушай же меня. — Он закрыл дверь и вернулся к столу. — Я сидел здесь и писал, когда пришло землетрясение. Вдруг я чувствую толчок, стены трещат, все дрожит, трясется — и вон та дверь, она распахивается!
— Дверь? — переспросил я с улыбкой и сам почувствовал, до чего она неестественна.
— Пойми меня, — живо продолжал он. — Не это странно. Стену перекосило, замок выскакивает из гнезда, дверь открывается — это дело обычное, так всегда бывает, когда приходит землетрясение. Но вижу я не комнату своей жены: это другая комната — комната, которой я не знаю. Моя жена Юрения, она стоит там вся в страхе, вся в трепете, она цепляется за кого-то, она к кому-то приникла. Земля содрогается еще раз, дверь захлопнулась. Я вскакиваю из-за стола, я дрожу и кидаюсь к двери. Я распахиваю ее. Maravilloso — удивительно! Это опять комната моей жены. Ее там нет. Там пусто, все исчезло!
Я чувствовал, как меня кидает то в жар, то в холод. Я был поражен ужасом и… допустил ошибку.
— А кто же был тот, другой? — пробормотал я.
— Кто? — помедлив, переспросил Энрикес с неподражаемым жестом, устремив на меня неподвижный взгляд. — Кому же и быть, как не мне, Энрикесу Сальтильо?
20