Выбрать главу

Вскоре гигантские валуны, часто раскиданные по песку, окончательно отрезали его от шумного пиршества. Перед ручьём, широким потоком бежавшим в море, он опустился на колени и напился ледяной, ломившей зубы воды, а затем перешёл его вброд и у вырастающей из песка отвесной скалы свернул вправо, к незаметному проходу на южное побережье. Пробравшись в узкую расщелину среди гор, он вышел к морю, на маленький каменистый берег, спрятанный от открытого океана воздымающимися из глубины на расстоянии полукабельтова скалами.

Волны неистовствовали. Они с рёвом бились об утёсы, в вековой ярости пытаясь поглотить, сокрушить их, и, бессильные перед каменной мощью, уступали в этой вечной неравной битве. Хелмегерд, ступая босиком по острым уступам, подошёл ближе, к невысокому обрыву, и свирепый ветер толкнул его назад, вздул парусом свободную рубашку, завыл в ушах, заставил прищуриться. Волны кипели и клокотали в двух футах под ним, волны отчаянным рывком заливали каменное плато, укутывали пеной его ноги, чтобы, шипя от досады, вернуться обратно в море, волны швыряли клочья пены ему в лицо. Он стоял там, где в великой битве сходились три стихии — вода, ветер и камень, — стремясь одолеть друг друга, разрушить, уничтожить, и вдыхал полной грудью, впитывал эту первобытную силу. И бремя, день и ночь душившее его, будто с каждым вдохом становилось немного легче.

***

Лютый, безжалостный холод сковывал всё его существо, несмотря на заливающее баркентину безоблачное солнце. Казалось, с него заживо содрали кожу, и каждое прикосновение мокрой одежды к телу раздирало свирепой болью, и рукояти штурвала в руках будто превратились в острия кинжалов, и ладонь Пита на плече жгла, как горящая головня. Когда после пятого ведра морской воды он пришёл в чувство, старпом пытался отправить его в каюту, но он, стиснув зубы и превозмогая дрожь во всех членах, встал к рулю. Провести «Акулу» меж подводных скал к острову мог только он, и это надо было сделать во что бы то ни стало.

В глаза вместе с солнечными лучами впивались ржавые парусные игры, сквозь шум и гул в ушах с трудом пробивались предупреждающие крики вперёдсмотрящих, в горле застрял твёрдый колючий ком, мешающий дышать и говорить. Каждый приказ Хелмегерда эхом повторял Пит, громко, чтоб услышали матросы, и всякий раз от крика старпома в голове будто взрывалась бомба, и пронизывающая боль вышибала воздух из груди. И всё же он вёл корабль вперёд, удерживая в теле больной разум железным напряжением воли, слушал вперёдсмотрящих, вращал штурвал, отдавал команды вахтенным.

Остров встретил обжигающим песком и неумолчным гомоном птиц в древесных зарослях. Земля раскачивалась под привычными к колышущейся палубе ногами ещё сильнее обычного, мутило, как от морской болезни, но он не давал себе упасть. Нужно было совершить то, ради чего «Акула» сделала крюк и зашла на остров — погрести Марию. Не мог он в парусиновом саване отправить её на дно, в холод и тьму, на съедение слепым рыбам. Не мог и зарыть в сырой песок на потребу голодным червям. Когда-нибудь бог воскресит её и отправит в ад, которого она так боялась, на вечные муки; а вернее всего — нет никакого бога, раз такое происходит на свете, нет ни ада, ни рая, и никого он не воскресит, отслужи по усопшему панихиду хоть сам папа римский. Индейцы рассказывали о том, как отправляют покойников в последний путь в их племенах — сжигают на большом костре, чтобы душа легко рассталась с умершим телом, вылетела стремительной птицей, понеслась ввысь от земных горестей и забот… Такой судьбы заслуживала Мария, и он, не сумевший уберечь её, не облегчивший последнюю муку, хоть теперь должен был сделать всё, как надо.

Летели щепки осколками снарядов и капал пот на горячий песок, когда он рубил сухие, мёртвые стволы, и разрывали голову изнутри исполненные ужаса крики птиц и мелких лесных зверей, и серая пелена застилала глаза. Он старался рубить на выдохе, как положено, но дыхание сбивалось, частило, с хрипом и стоном вылетало из груди, и ноги слабели, и топор норовил выскользнуть из рук, и он стискивал зубы и вновь и вновь ударял заточенным лезвием по крепкой, плотной древесине. Скрежет и треск ломающегося ствола слышался ему сладкозвучной музыкой, и он шёл к следующему дереву, не дожидаясь, пока с грохотом ударится о землю предыдущее, и много раз готов был рухнуть вслед за ним, но заставлял себя делать очередной шаг.

В сумерках костёр был сложен колодцем на восточном берегу острова, и остатки хижины, развалившейся от ветров и волн, ушедшей в песок, отправились в костёр. Толстые стволы переложили дровами поменьше, меж ними поместили тонкие ветви, обложили со всех сторон хворостом, пластами коры и сухими пальмовыми листьями, законопатили ими щели, щедро полили сверху горючим маслом, и пираты сели отдыхать, а Хелмегерд вместе с Питом поплыл в шлюпке на стоящую на якоре «Акулу». Снова собирался он привести молодую жену на этот остров, только ждали её там не любовные ласки, не супружеские объятия, ждало её жаркое погребальное пламя…

Прежде чем взяться за вёсла, старпом протянул ему свою фляжку, и он бессознательно отхлебнул, и злая горечь обожгла рот, но зябкая дрожь вскоре затихла, вытесненная пошедшим изнутри хмельным жаром, только замутило ещё сильней. Шумно плескала под веслом вода, и тянуло солью и гнилыми водорослями с утёсов, и нависал над ним тёмный, плотный силуэт «Акулы» с её тремя высокими мачтами, покачивающимися на волнах. Не звенеть больше между ними её смеху, не отзываться палубе гулким эхом на топот её босых ног, и капитанская каюта отныне будет уныла и пуста…

Мария лежала на койке, там, где он оставил её. В тусклом грязно-рыжем свете фонаря длинные изломанные тени бороздили её лицо, шевелились при каждом движении Хелмегерда, как птицы на гнездовье, путались в волосах. Повесив фонарь на стену, он открыл рундук, поискал на ощупь и вынул собственную белую рубашку тончайшего шёлка, гладкую, жемчужиной переливающуюся в руках, встряхнул, оглядел. Он надел её лишь дважды, в Порт-Ройале и на Гренаде, впервые ступая на землю с корабельной палубы. Он уже готов был свернуть её аккуратным комком, но сомнения поколебали его разум: зачем Марии его рубашка? Нужно нарядить её в платье, одно из тех, что она так тщательно выбирала в лавках портовых городов: бледно-жёлтое муслиновое в пышных оборках юбок, или розовато-бежевое из тафты, отделанное облаками кружев…

Руки продолжали рыться в рундуке, пока мысли неслись вдаль среди лент, воланов и рюш, и вот на самом дне наткнулись на какую-то вещь, мягкую, тонкую. Он вытащил находку, вгляделся в скупом неровном свете фонаря, и будто удавка сомкнулась на шее, в ушах засвистело, захохотало, малиновые пятна вспыхнули в глазах, и он опёрся рукой о стену, силясь удержаться в сознании. Пальцы сжимали голубое хлопковое платье, то самое, в котором он увидел её в первый раз. В нём она пришла к нему, в нём и уйдёт, нет резона беречь крошки величайшего дара, когда его вырвали из рук и растоптали, швырнув оземь.

Хелмегерд вытащил платье на палубу, бережно сложил у фальшборта с той стороны, где остановилась шлюпка, и вернулся вниз, туда, где лежало во мраке мёртвое тело Марии, пытаясь проглотить острый комок в горле, но тот лишь злее впивался иглами в плоть. Ласково, осторожно поднял он её на руки, и холода она была, тяжела и тверда, как камень, и голова её никак не ложилась ему на плечо, а всё падала и падала. Он вынес её из тёмного душного гроба, бывшего им когда-то супружеской спальней, и Пит, сложивший в шлюпку всё необходимое, помог ему спустить её. Они уместили Марию на лавке, и Хелмегерд сел рядом, и помощник молча налёг на вёсла, забирая на юг, туда, где бурлил, вливаясь в море, широкий резвый ручей.

Неслись со всех сторон во мгле, перекрывая грохот волн об отвесные скалистые стены, исполненные безмерного ужаса вопли, и ледяной издевательский смех, и заунывный, тоскливый вой, и звенящие кровожадностью боевые кличи, и разудалые хмельные выкрики. Тысячи чаек гнездились здесь, и ни на миг не замолкало их племя на обрывистых уступах, проводя дни и ночи в охоте, соперничестве и пестовании птенцов. Хелмегерд слушал их, прикрыв воспалённые глаза, положив подбородок на кулак. Такой оркестр провожал Марию в последний путь, такие плакальщики горевали по ней, такие монахи замаливали её грехи, такие звонили колокола.