Выбрать главу

Шлюпка ткнулась в песок, и он спрыгнул в воду, и разложил кусок парусины на тёплом мелком песке у ручья, и снова поднял Марию, и понёс её к журчащему потоку, словно заснувшего в пылу игры ребёнка, и слышал за спиной, как Пит швартует лодку и уходит, вздыхая, на восток, к неразожжённому костру. Дальнейшие приготовления он должен был сделать один.

Пел свою звонкую торопливую песню ручей, и волны с шумом и плеском разбивались об усеявшие мелководье исполинские камни, заглушая гомон чаек на скалах, и доносился из густых зарослей монотонный стрёкот цикад. Под эту нестройную колыбельную он уложил Марию на белое широкое полотно, бережно стянул с неё смертную рубашку, опустил в ручей захваченный с «Акулы» кувшин. Побежали по загорелой коже тонкие, сверкающие в свете луны струйки ледяной воды, смывая пот и скверну. В последний раз он проводил пальцами по её телу, и не кипела в нём страсть, как прежде, не будила сладостных мечтаний.

Душистым мылом вымыл он ей волосы, вытер чистым куском парусины, расчесал, и тугие локоны рассыпались по скудному ложу. Рука было потянулась отрезать прядку, но замерла, вернулась. Крошки отнятого дара. Высушив тело, обрядил он её в платье, зашнуровал корсаж, расправил пышные складки, окинул взглядом — и оглох от стука собственного сердца в ушах, и невыносимый, мучительный, смертоносный газ словно разодрал лёгкие, и, не в силах совладать с приливом нестерпимого горя, он поник головой на её грудь, не видя, не слыша, не дыша.

Едва ослабела рвущая душу боль, он поднялся, скрежеща зубами, принудил себя сделать вдох сквозь распирающий горло колючий ком, затем ещё, ещё, и рассеялась пелена перед глазами, и вернулось бурление ручья, и пение цикад, и грохот волн. Он зажёг фонарь, и принёс сухой парусины, и переложил на неё Марию, и завернул её в белое полотно, навсегда скрывая с глаз, и зашил крупными неровными стежками. Когда всё было готово, он перенёс её в шлюпку, и собрал оставшиеся на песке вещи, и развязал штык[10], затянутый Питом на остром камне, и толкнул лодку в море, и вскочил в неё привычным движением, и взялся за вёсла.

Затихли разговоры матросов, когда шлюпка причалила к восточному берегу, и Хелмегерд в последний раз поднял Марию на руки, и пошёл, медленно, шатко, к большому дровяному сооружению, и возложил её наверх, на площадку из подогнанных друг к другу тоненьких стволов, и шагнул назад. Настало время прочесть молитву, которую он знал наизусть — Боже, у Которого вечное милосердие и прощение, смиренно молим Тебя о душе рабы Твоей Марии, которую ныне призвал Ты от мира сего, — но слова не шли у него из горла, дыхание сбивалось, в груди будто перекатывались острые камни, а матросы ждали, собравшись вокруг, он спиной чувствовал их взгляды.

— Боже, — едва слышно выдавил он наконец… И тут тёмная, слепая волна ярости поднялась из глубин его существа, облекая смыслом бездумно заученные слова. Милосердие? Прощение? Смиренно молим?.. Тяжёлый, хмельной гнев захлестнул его, кровь бросилась в голову, лютым жаром охватило сердце.

— Боже! — выкрикнул он в высокое чёрное небо, и голос его разнёсся над островом, отразился от скал, от деревьев, заглушил шум прибоя. — Не велик ты и не всемогущ, если позволил этому случиться, а если ты сам сотворил это, имя тебе — жалкий червь! Ты убийца, подлый и трусливый! Ты не вышел на честный бой, как подобает мужчине, ты убил исподтишка, со спины! Я не стану молиться тебе и ползать на коленях, выпрашивая милостей, и она не достанется тебе! Ни в раю, ни в аду ей вовек не бывать, она останется здесь, на этом острове, на земле! Да будь ты проклят во веки веков, жалкий, ничтожный бог!

Он задохнулся и схватился рукой за толстое бревно, чтобы не упасть, и эхо повторило его проклятие, и прокричало со всех сторон: бог! — и настала тишина. Мерно ударялись волны о берег, шумел на ветру лес, далеко на западе галдели чайки, нёсся из кустов треск цикад. Не грянул гром, не вспыхнула молния, не разверзлась земля, не расступилось море. Хелмегерд, измученный, опустошённый, вытащил нож и кремень, потянулся за трутом, и вдруг, повинуясь мимолётной мысли, собрал рукой на затылке свои длинные спутанные волосы, хватил лезвием — и стало легко и холодно шее. В молчании он утвердил на белом коконе чёрную копну, ударил кремнем по клинку, уронил на расплетённый конец троса янтарную искру, опустился на колени, вложил горящий трут между сложенных стволов, и полыхнул, затрещал жаркий огонь, лизнул, опаляя, лицо, и горький дым въелся в глаза. Дрожа, поднялся он на ноги, шагнул назад, не отрывая взгляда от пляшущих языков разгорающегося пламени. Минута — и столб серо-оранжевого дыма поднялся над костром, скрывая от глаз белый свёрток на верхушке, и загудел, заревел голодный огонь, кинулся на Хелмегерда с разверстой пастью, и он отступил к морю.

Обернувшись, он будто споткнулся. Пираты стояли полукругом, неотрывно глядя на него, и страхом и осуждением были расцвечены их суровые лица. Он выпрямился, стараясь унять дрожь в ногах и успокоить бившееся раненой птицей дыхание в груди, расправил плечи, поднял голову, оглядывая их свысока. Судорожные вздохи рвались из горла, и он оскалился, открывая воздуху дорогу меж зубов, и рука сама легла на рукоять ножа, стиснула, прогоняя дрожь. Он выхватывал из мрака лица, морщинистые, бородатые, скуластые, загорелые, и они опускали глаза, хмурились, исчезали в тени. Что-то громко лопнуло и упало за ним, в спину пыхнуло жаром, но он не обернулся, не вздрогнул, продолжая медленно обводить взглядом команду.

Наконец пронёсся по толпе вздох, и матросы словно обмякли, расслабились, растеряли страх и враждебность, доверились капитану, как было заведено. Хелмегерд стоял, обливаясь потом, не шевелясь, едва дыша. Это напряжение, эта беззвучная схватка лишили его последних сил, и он знал наверняка, что рухнет, попытавшись сделать шаг. Но тут от тёмной людской массы отделилась коренастая фигура, за ней ещё одна, повыше, и ещё, и ещё. Матросы подходили к нему, хлопали по плечам, по спине, пожимали ему руки, вставали рядом, подпирая его своими телами, будто снова поднимали руки, выбирая его предводителем, вверяя ему свою судьбу. Он медленно оборотился к огню, и руки друзей не дали ему упасть, и страшный едкий запах гари заполнил его грудь, защипал глаза, и с новой силой вонзились в горло изнутри острые шипы. В дымном столбе, в россыпи искр, в гуле пламени навсегда уходила от него Мария.

Наутро, когда догорел костёр и прах был развеян над морем, Хелмегерд, не смыкавший глаз двое суток, не державший ничего во рту, ушёл в лесную чащу, подальше от людей, среди которых не было и никогда уже не будет её. Ноги отказывались держать его, дрожь колотила тело, и рвалось и рвалось что-то в груди, обливалось кровью, пока он брёл меж деревьев под радостные трели птиц, как слепой, спотыкаясь о торчащие из земли корни, хватаясь за стволы и ветви. Наконец глубоко в сельве силы окончательно оставили его, и он опустился на колени, на устланную опавшими листьями почву, как раненый, и медленно, неловко, морщась от боли при каждом движении, лёг на живот. В нос ударил терпкий запах прелой листвы и влажной почвы, собственное сердце загремело в ушах, будто череда выстрелов. Казалось, вращается под ним земля, качается, пляшет, сбросит вот-вот. В глазах помутилось, перед ними вместо оплетённых лианами древесных стволов встала мечущаяся по койке в горячечном бреду Мария, потом её место заняли летящие в него щепки из-под топора, за ними пришёл штурвал под слепящим солнцем, сменившийся полыханием огромного костра, затем повисли перед взглядом тонкие пальцы, судорожно перебирающие подол… Он опустил веки, но обрывочные картины этих бесконечных суток всё мелькали, перебивая друг друга, путаясь, мешаясь, увлекая в свой водоворот, и не было от них спасения. Потом вдруг сменил их стройный силуэт небольшого двухмачтового корабля, окутанный белыми крыльями парусов, вздувающихся на ветру, он летел по морю, рассекая пенные верхушки волн, и звенели струнами натянутые тросы.