Выбрать главу

— А какое же было бы в этом удобство для вас?

— Я уже сказал: рядом с нами не будет Эрвина. Сами мы воротить его на Землю не можем, нет убедительных оснований. А вам потребовать его возвращения — проще простого.

Стоковский, судя по всему, не находил в своей просьбе ничего предосудительного. И он, казалось, не сомневался, что Рой не найдёт возражений.

— Понятно, Эрвина рядом с вами не будет, — медленно заговорил Рой. — Его отсутствие на Меркурии желанно, но не может быть обосновано убедительно. А какие основания — из разряда тех, что вы считаете неубедительными — заставляют вас ждать его отъезда?

— Мы не любим Эрвина Кузьменко, друг Рой. Даже наш директор Эдуард Анадырин, искренне считающий Эрвина гением… Даже он будет рад уходу Эрвина. У Кузьменко дурной характер.

— Не любим, дурной характер… Аргументы неубедительные, верно.

— Только в служебном смысле, — спокойно поправил Стоковский. — В психологическом они представляются нам очень вескими. Вы понимаете, Меркурий — не Земля с её миллиардами жителей. Мы — маленький коллектив, работников энергозавода и сотни не наберётся, каждый на виду. Эрвин — как заноза в теле. Он ненавидит нас — всех вместе, каждого особо. По-моему, это достаточное основание, чтобы и мы его недолюбливали.

— Я все-таки не понимаю. Никакое штатное расписание не требует взаимной любви сотрудников. И Меркурий не звездолёт, а планета, здесь не требуется экзамена на психологическую совместимость.

— О чем и речь! Мы не можем требовать от Эрвина, чтобы он нам всем нравился. Но и работать с человеком, который всем неприятен, трудно. Может быть, подробней рассказать вам, друг Рой, каким видится нам Эрвин Кузьменко?

— Вероятно, так будет лучше.

— Эрвин Кузьменко появился на Меркурии восемь лет назад и сразу определился в экспериментальные цехи, прошёл стажировку, начал самостоятельные исследования, — рассказывал главный инженер энергозавода.

— Тогда это был молодой милый парень, красивый, энергичный, словоохотливый, работоспособный, — в общем, ничем не выделяющийся, таковы все, кто добровольно меняет прекрасную Землю на трудное существование в адской жаре и адском холоде Меркурия. Таким он был, пока не попал в лабораторию Карла Ванина. Не проработав у Карла и года, Эрвин стал совершенно иным. В нем развилось то, что Эдуард Анадырин называет гениальностью, а Михаил Хонда — жульничеством.

— Сочетание нетривиальное. Помнится, вы признали обе оценки справедливыми.

Стоковский подтвердил — да, именно так, и гениальность, и жульничество. Гениальность выразилась в том, что Эрвин вдруг стал генератором интереснейших идей. И не только тех, что относились к его делу, нет, он превратился в знатока всех работ во всех лабораториях и цехах, он словно бы сотрудничал со всеми — и каждому давал очень дельные, порой настолько глубокие советы, что все поражались. Эдуард считает, что вмешательство Эрвина в чужие функции стало важнейшим стимулятором, очень многое у очень многих шло бы гораздо хуже, если бы не Эрвин.

— Вы считаете это недостатком?

— Я уже сказал: та особенность ума, что Эдуард называет гениальностью, у Эрвина неоспорима. К сожалению, она не единственная.

Наряду со способностью предлагать замечательные идеи, у Эрвина появилось и пренебрежение к товарищам, продолжал Стоковский. Он высмеивал тех, кому предлагал мысли и планы: сами они ни на что значительное не способны без его помощи — так он показывал всем своим видом. Впрочем, это можно бы стерпеть, да и отпор не труден: на усмешку ответить резкостью, на пренебрежение — презрением. Все было хуже и сложней. Очень скоро выяснилось, что идеи и проекты, объявляемые Эрвином, вовсе не его единоличные. У каждого рождались те самые идеи, что он предлагал, это были их собственные идеи, только недоработанные, необъявленные, в правильности их ещё были сомнения. «Да я и сам об этом думал! — с удивлением говорил то один, то другой. — И вот надо же — Эрвин высказал раньше, а ведь это вовсе не его область!»

— Вероятно, ваш Кузьменко — телепат.

Стоковский покачал головой.

— Слишком примитивное решение, Рой. Оно способно быть только первым подходом к пониманию. Каждый, естественно, допускал, — кто с удивлением, кто с негодованием, — что Эрвин научился проникать в чужие мысли. Чтобы выяснить это, я поставил тайный эксперимент, о нем знал один Эдуард. Я пытался донести до Эрвина некоторые мысли, очень неприятные для него, они сказались бы на его поведении, узнай он их. Результат — ничего! Он неспособен читать мысли, неспособен даже постигать, что испытывает говорящий с ним, если тот не хочет показать своих чувств. В этом смысле он менее проницателен, чем любой из нас, он, я бы сказал, даже туповат. А одну мою великолепную идею Эрвин объявил в тот же день, как она у меня возникла, — и, поверьте, она была совершенней, чем моя. Я не могу считать, что он каким-то способом заимствовал её у меня. Она своим появлением у меня возбудила такую же идею у него, вряд ли наоборот, ибо это была все же моя область работы. И посмотрели бы вы, с каким издевательством он кинул её мне, как он презирал меня за то, что я не способен сам так дорабатывать свои мысли. Мне надо было испытать радость от подарка, а я испытывал унижение от собственного ничтожества. Нет, Эрвин Кузьменко не телепат. А если это телепатия, то неизвестной ещё природы, избирательная, чувствительная только на значительные мысли — и не простое их чтение в головах знакомых, а совершенствование, доведение до конца. Выражусь вашими словами, Рой: случай нетривиальный.