Выбрать главу

Соломон Волков сравнивал стихотворение «На смерть Жукова» с давней русской традицией, восходящей к стихотворению Державина «Снигирь» — эпитафии другому великому полководцу, Суворову. Впрочем, не случайно снегиря вспоминает в этом стихотворении о маршале и Иосиф Бродский:

Маршал! Поглотит алчная Лета эти слова и твои прахоря. Все же, прими их — жалкая лепта родину спасшему, вслух говоря. Бей, барабан, и, военная флейта, громко свисти на манер снегиря.

Поразительно, что такое имперское по духу стихотворение было написано уже в эмиграции, в Лондоне, в 1974 году. Если не принимать во внимание осознанную жизненную стратегию Иосифа Бродского, его ставку на величие замысла всегда и во всем, многие из лучших эмигрантских творений поэта, наполненных державной значимостью русского стиха, никак не объяснить. Впрочем, он всегда чурался примитивной политики: советский или антисоветский, он не боялся в эмиграции называть себя советским поэтом в отличие от всех перестроечных лауреатов госпремий СССР, срочно забывавших о своей советскости. За эту конъюнктурную суетливость он презирал того же Евтушенко.

Когда Хайнц Маркштейн в Вене спросил его: «А скажите, Иосиф, вы считаете себя советским поэтом?» — Бродский без затей ответил: «Вы знаете, Хайнц, у меня вообще довольно сильное предубеждение против каких бы то ни было определений, кроме „русский“. Поскольку я пишу на русском языке. Но я думаю, что можно сказать „советский“, да. Вполне. Вполне. В конце концов, это, при всех там его заслугах и преступлениях, все-таки режим реально существующий. И я при нем просуществовал тридцать два года. И он меня не уничтожил.

— Хорошо, что вы говорите об этом… То есть нельзя уже вычеркнуть. Это есть исторический факт и культурный факт.

— Культурный факт. Вот это самое главное. И, в общем, в ряде случаев многое очень в творчестве людей, которые живут в Советском Союзе, в России, инспирировано не divine invasion — не божественным вторжением — но идеей сопротивления, понимаете? Это надо всегда помнить. И в некотором роде можно даже быть благодарным за это. Или, может быть, я оказался в таком замечательном положении, что могу быть благодарным. Когда живешь и… Вы знаете, это странная история, у меня, может быть, просто что-то не в порядке с нервами или с системой чувств, но у меня никогда не было ненависти, гнева, то есть гнев был, но ненависти к режиму и ко всем этим делам, в общем, не было. Или, по крайней мере, я не мог его персонифицировать. Меня губила всегда одна вещь — я всегда понимал, что это люди».

Я не собираюсь в своей книге делать из Бродского просоветского или антисоветского поэта, да ему это и не надо. Он был вне системы таких координат. Над ними. А вот из русскости своей он немало черпал для своих замыслов. Ее он не стыдился, ею гордился. Он осваивал русскость как свою метафизическую философию. Вот пример его философии: «Русский привык смотреть на свое существование как на опыт, который ставится на нем Провидением. Это означает, что основная задача российской культуры и российской философской мысли сводится к одному простому вопросу — оправдать свое существование. Желательно на метафизическом, иррациональном уровне».

О себе он говорил просто: «Я — русский, хотя и евреец». Этим своим еврейством он как бы обманул мировую интеллигенцию, заставив ее признать глубинную русскую метафизическую, провиденциальную философию. Только сейчас иные западные культурологи и публицисты стали писать о Бродском как чуть ли не о мракобесе — мол, кому мы премию дали?! Ныне американские профессора удивляются: «Смотрите, он всерьез писал о высоком и низком, о добром и злом, даже о Боге и дьяволе — и это сошло ему с рук в нашей среде! Чудотворец — не иначе». Именно как русский он то стыдился, то гордился действиями советской державы. Когда на писательской конференции в Лиссабоне в 1988 году все делегаты из России, от Татьяны Толстой до Анатолия Кима, не хотели брать на себя ответственность за советские танки в Чехословакии, мол, это не наши танки, не писательские, один лишь Бродский признал, что отвечает за всё, что делается в России. Это и есть патриотизм.

Я ни в коем случае не делаю из него поэта-почвенника, хотя иные его стихи из северной ссылки очень близки поэзии Рубцова или Горбовского. Разумеется, в нашем примитивном делении на западников и почвенников он был поэтом-западником. Но совершенно русским западником. Он как бы писал в изгнании свою «Божественную комедию», но не целиком, а по частям: рождественские стихи, имперские стихи, стихи на античные и библейские темы. В своем эссе о Марке Аврелии Бродский цитирует императора: «Для Природы Целого вся мировая сущность подобна воску. Вот она слепила из него лошадку; сломав ее, она воспользовалась ее материей, чтобы вылепить деревце, затем человека, затем еще что-нибудь. Для ларца нет ничего ужасного в том, чтобы быть разобранным, как и в том, чтобы быть сколоченным». Так и сам поэт лепит из Природы поэтического Целого свой великий замысел. Этот замысел он лепил еще в юности, затем мощно развил в северной ссылке, закрепил позже в своем родном Питере и не оставлял без внимания в эмиграции.