Выбрать главу

- Девушек у меня было много, - сказал Вернивечер, - но любовь - одна, и эта любовь удивительно необыкновенная… Мы познакомились совсем как в кинокартине - на стадионе. Я играл правого бека («Как мой Костя!» - нежно вспомнил Кутовой), а она бегала. Ну, она еще не так хорошо бегала, не во всесоюзном масштабе. Потому что она еще не имела практики. А я как раз играл за сборную флота, и я в тот день такие мячи давал, как в сказке. А в перерыве она ко мне подходит и говорит: «Вы, товарищ Вернивечер, так играли, что вам не стыдно было бы на московском стадионе «Динамо».

Я ей говорю: «Ну, это положим».

А она: «Ничего вы в таком случае в московском футболе не понимаете».

Я ей опять говорю: «Ну, это положим».

А она рассердилась: «Что это вы заладили, как сорока: «положим», «положим»? Что у вас - других слов нету?»

А я ей: «Что вы, - говорю, - товарищ девушка, я и другие слова знаю. Например…- тут я ей, братцы, в самые глаза глянул, да как ляпнул: - например, вы мне очень нравитесь».

И рассмеялся. Совестно стало.

А она как покраснеет и говорит: «Ну, это положим».

А потом спохватилась, что повторяет мои слова, и тоже рассмеялась. А я смотрю на нее и радуюсь, и мне становится необыкновенно весело.

«А откуда, - спрашиваю, - вам моя фамилия известна?»

Она говорит: «Мне девчата сказали. Я вас уже давно приметила».

«А я, - говорю, - всегда тоже наблюдаю, как вы бегаете».

Она говорит: «Ну, это вы сейчас придумали».

Тут я, чтобы она чересчур много про себя не думала, говорю: «Нет, ей-богу, наблюдаю. Но только вы еще не очень хорошо бегаете. Еще вам до рекордов далеко».

Другая бы рассердилась на такие слова, а она без всякой досады мне возражает: «Я не для рекордов бегаю, товарищ Вернивечер, а для здоровья».

«А я что, - говорю, - для болезни играю? Я тоже для здоровья… И для грядущих боев. Только, - говорю, - пока я еще не контр-адмирал, зовите меня Степа».

И пошло, и пошло. И ушел я со стадиона в тот день на всю жизнь влюбленный. Хотите - верьте, хотите - нет.

- Нет, почему же, - сказал Кутовой, - мы верим. - Дело житейское. Любовь.

- Подумать только! - продолжал Вернивечер, как бы размышляя вслух. - Ходишь ты с годками на берег, гуляешь, выпиваешь, холостякуешь, а в то же самое время где-то, может, даже совсем поблизости, ходит твоя судьба, твое самое что ни на есть счастье… Удивительно!

Он забыл о своих ранах, о том, что лимузин несет к берегу, что каждую минуту с берега, с воздуха или с моря может прийти смерть. Вернивечер был во власти воспоминаний.

- И как только увольнение, так вместе и ходим, и больше нам ничего не надо. Потом, уже перед самой войной, вывихнул я себе на тренировке ногу. Положили меня в госпиталь. Лежу, скучаю. Крейсер в море, на отрядных учениях, а ей ничего не сообщаю: испытываю ее любовь. Ну, в первое воскресенье она, конечно, не пришла. На бульваре прождала. А во вторник разузнала и после службы - прямо ко мне в палату. С букетом. Как к роженице какой. «Стива, - говорит, - что с тобой? Почему ты мне не сообщил?» А сама такая необыкновенно бледная, что мне ее жалко стало…

Неясное подозрение шевельнулось в душе Аклеева: Стива, который на самом деле Степан… И тоже краснофлотец… И у него девушка, которая его очень любит… А вдруг это тот самый Стива?!

Он бросил быстрый взгляд на полулежавшего Вернивечера, и его поразило, что вид соперника не вызывал в нем никаких свирепых чувств. Аклеев даже подумал - может быть, он разлюбил, наконец, Галю. Ведь со времени их знакомства и единственной встречи пошел уже второй год. Но, воскресив в памяти милый образ Гали с ее веселыми, чуть раскосыми глазами, он понял, что любит ее по-прежнему, что нет на белом свете девушки, к которой его влекло бы так сильно. Хотя он убедился, что она совсем уже не такая культурная, как казалось.

И все же факт оставался фактом. Он смотрел на Степана с дружеским участием и щемящим чувством виноватости, которое всегда испытывает человек, вышедший из боя невредимым, при виде своего тяжело раненного товарища.

«Это, наверно, потому, что нету с нами на лимузине Гали, - решил Аклеев, любивший все, что его поражало, осмыслить до конца. - А была бы тут рядом Галя, да плакала бы, что ее Стиву ранило, да ласкала бы его, голубила, целовала, так тогда бы я, небось, волком взвыл…»

Набравшись духу, он осторожно осведомился:

- Разве тебя Стивой зовут?… Ты же форменный Степан.

- Это она меня Стивой окрестила, - виновато пояснил Вернивечер, и у Аклеева снова холодок прошел по сердцу. - Ей больше нравилось Стива. А мне что? Лишь бы любила.

- А сама, небось, не иначе как Галя… или Светлана… или Муся? - продолжал Аклеев свои расспросы, стараясь придать своему лицу самое безразличное выражение.

- Как раз Муся! - удивился Вернивечер. - Ты что, угадал или… знаком?

- А чего тут не отгадать? - ответил Аклеев, приставив к глазам ладонь козырьком и с преувеличенным вниманием разглядывая узенькую полоску все еще очень далекого берега. - Всякий отгадает. В Севастополе что ни девушка, то или Галя, или Светлана, или Муся.

Он помолчал и с веселым ехидством добавил:

- А что ни Степан, то обязательно Стива…

Вернивечер посмотрел на него с сомнением:

- Ну, эта твоя теория в корне неправильная. Просто чистая случайность, что ты угадал.

- Пускай будет случайность, - успокоил его Аклеев. - Главное, что она тебя крепко любит. Это уже без сомнения.

- Кабы ты был пророк! - протянул Вернивечер.

- Я не пророк, - ответил Аклеев, - но я понимаю женскую душу.

Вернивечер умолк, поеживаясь от легкого ветерка. Его знобило.

С удовлетворением убедившись, что Вернивечер ничего общего с Галей не имеет, Аклеев перенес свое внимание на давно заинтересовавшую его одинокую точку, которая уже поднялась довольно высоко над горизонтом, успела вырасти в большую свинцового цвета тучу и быстро плыла на юг по пустому голобому небу. Вслед за нею выползала из-за горизонта еще одна туча и еще. Было похоже, что они несут с собой свежий ветер, а может быть, и шторм. Это грозило утлому лимузину, к тому же потерявшему управление, тяжелыми испытаниями. Но ветер, который они с собой несли, погнал бы лимузин на юг, а не к крымскому берегу. Аклеев все же не решался пока поделиться со своими спутниками этой надеждой.

Еле слышный гул мотора заставил его встрепенуться. С берега, очевидно, с Качинского аэродрома, прямым курсом на них летел «мессершмитт». Было бы наивно предполагать, что именно их лимузин является целью вылета фашистского истребителя. Но в те горькие июльские дни таких отчаянных суденышек, уходивших из Севастополя в открытое море, было немало, и все они представляли собой благодатную и почти безопасную цепь для пулеметов и пушек немецких летчиков.

Нечего было и думать о том, чтобы на потерявшем ход лимузине принимать бой с бронированным и богато вооруженным истребителем. Нужно было скрыться в каюте, и как можно быстрее.

Но это оказалось не так просто. Кутовой, бросившийся было туда со своим пулеметом, впопыхах задел локтем тяжело подымавшегося с трапа Степана Вернивечера. Тот охнул, побелел и упал бы, если бы его не подхватил Аклеев. Вернивечера пришлось внести на руках и уложить на сиденье. Потом они вдвоем с Кутовым тащили «максим», неожиданно ставший непосильно тяжелым для одного Аклеева.

Когда Кутовой выполз за своим пулеметом, «мессершмитт» был уже метрах в восьмистах. Он летел низко, почти на бреющем полете. Ноющий вой его мотора неумолимо нарастал, рвал барабанные перепонки, пронизывал тело противной холодной дрожью.

Есть нечто глубоко оскорбительное для человеческого достоинства в пассивном, пусть даже и вынужденном, ожидании приближающейся смертельной опасности. Трусам легче. Им это чувство неведомо. Страх парализует их дряблую волю, их робкий мозг. Еще задолго до того, как пуля или осколок настигнет их, они уже не люди, а пульсирующие трупы.

На настоящих людей, тех, кто любит жизнь и умеет не бояться смерти, это чувство бессилия возмущает, гнетет, выводит из себя.