Выбрать главу

– Фигу получит Кирька! – бормочет Никита, выпрягая рысака, ставя его в ряд с другими лошадьми.

И не успел он по-настоящему оглядеться, почесать руки, как его окружили. Тут были и шерамыжники, они налетели, как галки, и просто крестьяне из других сел – вихрастые, чумазые, с большими руками, и причесанные, прилизанные – знатоки лошадиных пород.

– Продаешь, Никита Семеныч? – спросил Петька Кульков, издали, одним глазом рассматривая рысака. – Кирьки Ждаркина рысак? А?

«Экий пес – все знает!» – в тревоге подумал Никитз и закричал:

– Был его, да быльем поросло. Он и без рысака хорошо скачет. Третью жену менять надумал.

– Та-ак? Стало быть, Плакущеву рысак перешел? Зачем продаете? Видно, болезнь у него какая есть? Сап?

– Ты мне удочки не забрасывай, – разозлился Никита. – Сапов там не наворачивай. Не на того напал. Конь, как яблочко.

– И яблочко внутре бывает с червячком. – Петька Кульков подошел к рысаку и, врезаясь пальцами в мякоть, что есть силы провел ими вдоль хребта.

Рысак не шелохнулся. Только легкая дрожь прошла по всему телу да напряженней навострились уши – серые, с черными каемками.

– Хребтюк крепкий, – сказал Петька Кульков и начал осматривать рысака, как врач рекрута. Он посмотрел копыта, грудь, измерил расстояние между передними ногами, определяя бег рысака, затем отвернул гриву, пересчитал там иверни и не стерпел: – Да-а. Рысак на белом пироге рос. Сколько?

«Укупит еще, пес кривой», – перепугался Никита и крикнул:

– Тебе не продам. Пускай в хрестьянские руки идет. Была бы жена молодая, ее бы за него не пожалел. Вот что.

– Чай, женись на молодой. Нонче раз-раз – и квас.

– Дуровину плетешь, дуровину, – оттолкнул его Никита и, расчесывая хвост рысаку, опешил: толпа около рысака растет, торг на новом базаре приостановился.

– Что же, – сказал, немного подумав, Петька Кульков и закричал: – Ежели Плакущев продает своего коня, распродается, так сказать… то, стало быть… делать нечего: каюк пришел!

И молва о том, что Плакущев – из Широкого Буерака – распродается, поползла по базару, по конным, коровьим рядам, спугнула тех, кто еще сомневался, кто находился на распутье. И вот хлестнула торг, и цены, как лавина с гор, скатились вниз, за бесценок – пятнадцать – двадцать рублей голова – шерамыжники рванули лошадей, уводя их на постоялые дворы, чтобы убивать их там и засаливать в больших деревянных пузатых чанах.

В этой горячке не устоял и Никита Гурьянов. Он за шестнадцать рублей купил двух подростков-жеребят, годных для бороньбы. Рысак же стоял у телеги, грыз металлическую цепь. А на углу у нардома в радиотрубу голос кричал о социализме, о сплошной коллективизации, о тракторных колоннах, о выкорчевывании корней капитализма. Никита, прислушиваясь к этому голосу, торопко привязывал жеребят к наклеске, возбужденный и потный.

– Сколько ты за него?… Сколько за рысака-то? – приставал к нему мужик в чапане и в лаптях.

– Ты еще тут? – с досадой спросил Никита. – Из мордвов будешь? Сто целковых, русским языком тебе сказали. Золотом, – добавил он чуть спустя.

– Эх, где это нонче взять золото?

– Возьми где хошь. У вас, у мордвишек, золота много, – оборвал Никита и повел рысака на постоялый двор, держа в поводу двух молодых, игривых жеребят, любуясь их аккуратными, как стаканчики, копытами, еще не зная, что сказать Плакущеву о рысаке. «А, набрешу», – решил он, входя в избу.

В избе в пару и копоти трудно было разобрать, кто сидел за столом, и, только вглядевшись, Никита заметил, что около самовара сидит и сам Евстигней Силантьев. То, что Евстигней был когда-то толстый, можно было определить по складкам на его лице, шее. Казалось, что на него случайно натянули чужую кожу: она висела на нем так же, как висит отцовская рубашка на пареньке, Никита припомнил, как, бывало, Евстигней ел воблу. Он, не очищая ее, ел прямо с головы, со всеми потрохами, и хвалился при этом: «Оттого я и жирен, воблу вот так жру. Вобла – самая пользительная». А вот теперь он сидит тощий, грязненький, такой шелудивый, и часто-часто мигает, за что его и зовут все «Мигунчик». А рядом с ним Плакущев, Маркел Быков, юродивый монах… И этот тут – Петька Кульков. Ну, хахаль… успел уже прикатить… И еще сидят какие-то незнакомые Никите.

– Продал? – вопросом встретил его Плакущев.

– Смахнул. Рази такого коня не подцепят? – ответил Никита.

– Сколько?

– Да чего говорить. Стыдно говорить, – Никита махнул рукой и присел на конец скамейки.

– Сколько? – настойчиво переспросил Плакущев.

– «Сколько?» – злобно передразнил Никита. – Ты, чай, ждешь тыщу. «Сколько?» Девяносто шесть целковых – вот сколько, – выпалил он и вытер набежавшую слезу. – Сердце у меня выдернули с рысаком. Берег, берег, а теперь к козе под хвост. «Продай». Вот те и «продай».

Плакущев долго молчал. По лбу его забегали тени грусти, досады, жалости.

– Вот и продали, – он так вздохнул, ровно стоял перед гробом любимого сына. – Ну, черт с ним! – сорвалось у него, и все покосились, зная, что он никогда не ругался. – Давай деньги.

– Деньги? – Никита завозился. – Вот тридцать целковых задатку… Расписку давай, лист похвальный. Требует.

Плакущев искоса, недоверчиво посмотрел на Никиту, затем достал расписку, именной лист, в котором была записана вся родословная рысака, и положил перед Никитой. Наступило неловкое молчание. Тогда Маркел Быков, тараща глаза, низко опускаясь над столом, снова начал свой рассказ, прерванный приходом Никиты:

– Так вот, приехал к нам намеднись стрикулист один и давай разводить, как большевики росли. Слышь, когда-то их было всего двадцать пять человек, а теперь, слышь, к двум миллиёнам подъезжат. Я и подумал: чего мы им тогда башки не пооткрутили? Вот и жили бы спокойно. А теперь сладь-ка с ними. Два миллиёна!

– Поотвертеть бы башки – да на кол, как ворам в Китае, – вступился, суетясь, Никита. – Я тож с ним толковал. Он мне все насчет социализму, а я ему вопросик – сколько, мол, жалованья огребаешь? Триста, слышь, целковых в месяц, то да се – суточные там какие-то… сот пяток и набегает. Вот сымает таких двенадцать урожаев в году да нас социализирует. Да за такие деньги чего мужика не крутить! Я бы и то согласился. Дай-ка мне полтыщи в месяц. Ого-го чего наделаю.

– Они хитры, – процедил Маркел. – Нам бы союз крестьянский организовать.

– Зачем это? – спросил Никита.

– А пускай он, рабочий класс, в ногах вот за кусок хлеба поелозит, – гневно прогнусил Маркел, показывая пальцем на ободранный носок сапога.

– Зря болтаете, – оборвал Плакущев. – Не для такого разговору собрались. А я вот ставлю – куда идти? Время наступило такое, когда о завалинку чесаться нельзя, когда один не тот шаг – и тебя в прорубь спихнут. Об этом нам надо подумать крепко.

– Ты, Илья Максимович, голова у нас… тебе и суд, как Соломону, – проговорил Маркел, упираясь грудью в стол, заглядывая в лицо Плакущеву. – Тебе в руци предаемся. Я бы своим кулачонком и то всех бы прибил… А ведь за жисть свою мухи не тронул.

– Я?… Я одно думаю: одна дорога – идти за правительством, – подчеркнул Плакущев.

Маркел оттолкнулся от стола и положил руки на живот.

– Матушка Расея вскачь понеслась. Теперь и думать некогда, держись только. – Плакущев вынул из кармана газету и начал читать с пропусками: – Вот что сказано в центральной прессе о нашей местности: «В течение последнего времени ряд статей и корреспонденции с мест убедительно показали, что в Широком Буераке не все благополучно… Местные кулаки, во главе с председателем сельсовета Ильей Гурьяновым, сумели обвести районные и краевые организации, подготовили и партийное мнение к тому, что из партии исключили лучших, преданных делу революции работников: Кирилла Ждаркина и старого большевика Богданова. Центральная Контрольная Комиссия, куда поступило дело Богданова и Ждаркина, восстановила их в партии и исключила из партии, как примазавшегося к ней, Илью Гурьянова, предложив соответствующим организациям немедленно снять последнего с работы».